|
— Поехали! Найди кого-нибудь! А я Веру возьму — может понадобиться…
От этой бессвязной речи Егорову стало жарко. Алька побежал к лестнице, остановился.
— А с машиной как?
— Возьмем у театра… Чью-нибудь…
— «Герав дурэдыр»!
В зале снова раздались аплодисменты.
9
Сам Ратанов в театр не пошел. Он понимал, что его отсутствие будет замечено и соответствующим образом истолковано, и все же не мог найти в себе силы, чтобы прогуливаться по фойе, улыбаться кому-то, с кем-то шутить и делать вид, что на душе у него легко и спокойно. Когда коридоры горотдела опустели, Ратанов по привычке подергал крышку сейфа, накрыл шторой план города и вышел на улицу.
Он сразу же свернул в переулок, потом в другой. Бессознательно обходя центральные улицы, побрел к реке.
Ратанов шел мимо выросших буквально у него на глазах новеньких четырехэтажных корпусов — целого города с прямыми, как стрелы, улицами, с детскими площадками, аккуратными балкончиками, окрашенными в яркие цвета. Над крышами домов виднелась длинная, до самого горизонта, белоснежная полоса, вычерченная дымком самолета. Багровые лучи заката высвечивали окна.
Там, за этими окнами, жили люди. Разные люди, старые и молодые, веселые и скучные, счастливые и несчастливые. И каждый дом, каждый балкон, каждое окно имели свою историю и свою судьбу, неотделимую от истории и судьбы людей. Ратанов испытывал острый, не проходивший с прожитыми годами интерес к людям. Когда-то, еще будучи студентом, он любил составлять мысленные характеристики людей, с которыми ему приходилось встречаться. И часто ошибался. Но постигавшие его еще в ту пору разочарования, а потом годы работы в милиции, работы, связанной больше с тяжелым и плохим в людях, чем с хорошим и светлым, не только не убили в нем этот интерес, а напротив, обострили до крайности.
Он не уставал удивляться сложности человеческих судеб и характеров, и становясь все определеннее, все тверже в своей ненависти к подлости, лжи, фальши, он с еще большей благодарностью воспринимал благородство и верность друзей, самоотверженность и выдержку товарищей по работе, ту большую чистоту и щедрость душ, которую он ежедневно замечал у самых разных людей — и хорошо знакомых, и случайно, на краткий миг встреченных.
И сейчас, в тяжелую для себя минуту, глядя в окна новых, благоустроенных домов, Ратанов не то чтобы не думал о себе, — нет, он думал — думал с чувством горькой обиды на несправедливость, — но эти думы о себе, о своей обиде были тесно связаны с мыслями о том, что именно ему, Ратанову, нельзя уходить с работы, которой нужны и его интерес к людям, и накопленный им опыт.
«Артемьев получил письмо, и ничего не изменилось… Что же теперь делать? Дать, как говорит Скуряков, «принципиальную оценку своему поступку»… Сказать, что они соблазнили невинного Варнавина? Убийцу Андрея?! А потом уйти в адвокатуру, уехать в Москву?
Примириться с тем, что Джалилов в тюрьме? А здесь? Здесь останется Шальнов. Начальником отделения поставят Гуреева. Они легко сработаются… И это выход? Да разве может он существовать без этой работы!»
Ратанов наступил ногой на ровный светлый квадрат. Еще один. Еще… Он поднял голову. В ресторане «Ролдуга» зажгли свет. Значит, он дошел уже до набережной.
Швейцар в обшитой галунами куртке широко распахнул дверь перед выходящей парой, старомодно поклонился: «Заходите, до свиданьица», мгновенно сжал в кулаке и переправил в карман монету.
Из открытой двери ресторана донеслась музыка.
Где-то он слышал это старое танго.
Вот, черт, где-то слышал… Почему так важно вспомнить?
Ратанов остановился: надо вспомнить, обязательно вспомнить. |