Она бессознательно накоплялась предками этого жонглера в течение многих поколений, как предками Ньютона накоплялась для него способность математических обобщений, как предками Кина – драматическое дарование… Постойте, Грегуар, не волнуйтесь… потому что я прав. Что делал Кин: плакал и заставлял плакать толпу… Другой смеется и заставляет смеяться. Ну, а этот летает и… подъемлет, так сказать, за собою несчастных мещан, порабощенных притяжением земли.
Грегуар и поэт засмеялись. Илья Андреевич деловито разбавил холодный чай коньяком.
– Ну, а Любецкая? – спросил Грегуар. – В чем же ее талант? Кого и куда она за собою подъемлет?
Актер посмотрел на него и сказал:
– Вас первого… Да. Признавайтесь: не вы ей в N-ске серебряный сервиз поднесли?.. И теперь вот как вас захватило любопытство… Любопытно? Захватывает?
– Что ж… Действительно любопытно, – сказал Грегуар, слегка покраснев. – Нет, не шутя. Я чувствую, что вы правы. Игра, действительно, посредственная. А что-то есть.
– Ну, вот-вот, – сказал Илья Андреевич поощрительно. – И это что-то – есть талант… Пожалуй, даже драматический, хотя не театральный…
– Непонятно…
– Женская драма, настоящая, коренная, сердечная. И женская игра, захватывающая невольно зрителя. Кто это сказал: женщина стара только тогда, когда сама это захочет признать… Ну, а если она женщина настоящая, или скажу по-иному, – если у нее женственность есть преимущественный талант, – так когда же она захочет это признать? Ну, и идет борьба… как это хохлы говорят: пiп свое, черт свое. Так и тут: годы свое, женщина свое: не хочу!
– Мало ли что: не хочу, – равнодушно сказал поэт. – Приходится… Много на свете крашеных дур.
– Много-с, это верно. Бездарностей вообще больше, чем талантов. Ну, а талант вот вам: самая эта Любецкая. Вы изволили сказать: сорокапятилетняя баба. Скажу вам, так и быть, по секрету, – сорокавосьмилетняя… Сама мне раз призналась: «сорок восемь, голубчик Илья Андреевич, сорок восемь». И заплакала. И так это вышло трогательно, и так она была тогда хороша, что я ей ручки расцеловал… Да, вот и подите! Ведь и знаю, что сорок восемь, а играет она… не на подмостках только, а и в жизни, – восемнадцатилетнюю институточку.
– Ну, уж…
– Да-с, вот вам и ну уж… Иду как-то рано утром по улице: гляжу, идет с базару, платочком повязана, а театральная горничная за ней с корзиночкой. «Куда это, Калерочка?» – говорю. «На базар, представьте. Теточка (есть такая теточка у нее, – все с нею ездит. Удобная: когда надо, она есть, когда не нужно, нет ее. Что нужно, видит, чего не надо, – слепа…) захворала, говорит. Мне нужно самой идти покупать… это… это… (и пальчиками так мило делает в воздухе). Ну, что в суп кладут».
– Говядину, Калерочка?
– Ну вот… Такое противное слове…
– Шарж, – сказал поэт с гримасой.
– Пожалуй, но шарж-то какой… талантливый. И знаешь, что шарж. Шарж тоже имеет свое место в искусстве, и если художественно, – то и за шарж поцеловать хочется.
– Я понял бы еще, если бы вы говорили ну хоть о мадам Рекамье. |