Изменить размер шрифта - +
В этом платке я чувствовал себя какой-то куклой; голова не поворачивалась, но зато было теплее. Осторожно и медленно спускался я по нашей пологой лестнице, выходил на парадную, прислонялся к дверям и стоял, закрыв глаза и подставив лицо еще несильному солнцу. Голодный человек очень остро чувствует запахи, и я стоял и принюхивался к мокрой земле на газоне нашей улицы, к запаху отсыревшей штукатурки на стенах и ржавого железа крыш. От этих запахов еще сильнее захотелось есть. Почему-то зимой я меньше чувствовал голод, чем теперь, хотя уже прибавили хлеба на карточки. И меня стали донимать мысли о еде. Я уже знал, что чем больше о ней думаешь, тем сильнее хочется есть, но ничего не мог поделать с собой. Я даже потерял сон, и в сутеми белеющей ночи представлял себе жареные макароны, румяные оладьи, котлеты, которые готовила мать до войны. И вот, возбужденный этими ночными видениями и обострившимся из-за них чувством голода, однажды утром, когда мы с матерью позавтракали, съев по обычному ломтю хлеба от дневной пайки, я попросил еще. Я понимал, что поступаю плохо, что вот эта небольшая горбушка, оставшаяся на обед и ужин — все, что есть у нас на день. Но желание поесть было непреодолимым, и я первый раз за всю блокаду заканючил:

— Ма, я хочу еще кусочек, — для убедительности я даже заплакал. Тогда мне шел десятый год, и я еще не научился стыдиться слез.

Мать пристально и строго посмотрела на меня, встала из-за стола, убрала чашки и тарелочку с сушеной морковкой, потом взяла в руки нашу горбушку, оглядела ее со всех сторон, вздохнула и сказала:

 

 

— Ты ведь знаешь, у нас больше ничего нету. Мы всегда с тобой делились поровну, хотя я большая, а ты еще маленький. Мне тоже хочется съесть еще кусочек, но я не беру, — мать убрала хлеб в застекленный шкафчик и укрыла его белой салфеткой.

Мне уже стало стыдно, я понимал, что мать права, но из какого-то странного озлобленного упрямства продолжал настаивать на своем, захлебываясь слезами.

— Хочу-у еще-о-о!

— Вон, хлеб в шкафу. Ты сам уже все понимаешь. Поступай как хочешь, — зазвеневшим голосом сказала мать, и у нее на глазах тоже появились слезы. Она быстро собралась и ушла на работу. А я, уже никого не стесняясь, заревел во всю глотку. Плакать почему-то было приятно, слезы как-то поддерживали сознание своей правоты. Я ходил по небольшой нашей комнате, плакал и глядел затуманенными глазами в стекло шкафчика, за которым лежал хлеб, укрытый салфеткой. Потом я перестал плакать и все ходил и смотрел на шкафчик. Что-то удерживало меня, но сквозь стекло были видны дразнящие очертания горбушки под белой материей, и я представлял себе, как отрежу ломтик — совсем тоненький, — откушу сначала верхнюю румяную корку и буду жевать медленно-медленно, чтобы продлить удовольствие. Я подошел и выдвинул ящик шкафчика, достал из него хлебный нож. На лезвии пристало немного сыроватой хлебной массы, я соскреб ее ногтем, отправил в рот и хотел положить нож обратно и не трогать хлеб до прихода матери. Пусть она не думает, что я такой уж нетерпеливый. Но малюсенький этот комочек хлебного мякиша, который я соскреб с ножа, вдруг вызвал такое чувство голода, что я не мог удержаться. Каким-то вороватым быстрым движением я открыл стеклянную дверцу и вытащил хлеб из-под салфетки.

Я держал эту горбушку на ладони, смотрел на нее и не мог решиться ни на что. Почему-то в материнских руках горбушка казалась мне гораздо больше, а теперь я увидел, что она совсем маленькая. Я все смотрел на нее и прикидывал, как отрезать тоненький ломтик, чтобы это было совсем незаметно. Правая рука с ножом сама потянулась к хлебу. У меня получился какой-то косой, тонкий до прозрачности ломтик. Он мгновенно истаял во рту. И, уже ничего не соображая, я отрезал еще… Наверное, это было какое-то помрачение. Я помню только, как работали зубы и челюсти, как судорожно я глотал хлеб.

Быстрый переход