Изменить размер шрифта - +
Иное и не подошло ещё, а его уже на лопату и – в печь. Хлеб из такого теста получается снадистый, а корочка толстая, крепкая, как подошва, и, если не вовремя вынули из печи, ещё и с угольком. У матери хлебы получались пышные, душистые. Она их запекала то на кленовом листу, то на капустном. Ему бы сейчас мил пришёлся любой, пусть даже с угольком. В его родном Подлесном тоже пекут хлеб. Он мгновенно вспомнил, как мать ставила на козёнке дежку с тестом, как потом сбивала его на специальной белой, всегда выскобленной опрятной дощечке, как выгребала из протопленной печи угли, сметала специальным веничком с кирпичей золу и ставила туда белые, слегка приплюснутые колобки. Через некоторое время (очень недолгое, всегда можно дождаться, сидя с книжкой на печи) колобки поднимались, как живые, и запекались золотисто-коричневой корочкой. И наступала пора, когда их нужно было вынимать. Корочка сверху обычно трескалась. Вот эта треснутая корочка самая вкусная. Но мать следила, чтобы он с сёстрами не обкусывал и не обламывал ковригу как попало, а отрезал хлеб ровными ломтями. Таким, нарезанным в палец толщиной, не тоньше, его и подавали на стол, когда семья садилась обедать. Мать наливала из чугунка наваристых щей или густой похлёбки. Но сперва доставала кусок солонины и толкла его отдельно, раскладывала мясо каждому, и вкусные ниточки плавали в каждой чашке, всякий раз попадаясь в ложку, и никому не было обидно, что ему досталось меньше других. В устьях печного зева, немного в сторонке, всегда стоял чугунок поменьше. Мать вытаскивала и его, откидывала сковородку, и сразу над их дружным застольем разносился запах топлёного молока. Пенка в чугунке была тоже румяная, с оранжевыми разводами трещин. Но хлеб всё же пахнул сильнее и приятнее. Запах хлеба не мог перебить никакой другой. И дед Евсей, особо любивший невесткин хлеб, говорил уважительно: «В этом доме хлеб хозяин». Так говорил дед Евсей, и эти слова были его молитвой благодарности хлебу и миру в их доме, зароком того, что и дальше будет так, и всегда.

Воронцов сглотнул слюну. Ещё раз он взглянул на приземистые избы и заснеженные тыны и, пересиливая себя, повернул в обход деревни. Чувство самосохранения казалось сильнее, и оно пока не уступало чувству голода и усталости.

Когда деревня осталась позади и он вышел на лесной просёлок, из-за ели, низко опустившей свои отяжелённые снегом раскидистые лапы, из смолистого её сумрака, услышал вдруг хриплый властный и в то же время насмешливый окрик:

– Эй ты, хрен подольский! Стоять на месте!

Воронцов остановился. Осмотрелся. Еловая ветка качнулась. Но оттуда никто не появлялся. Кто это? Враг? Враг так не мог окликнуть. Тот, кто окликнул Воронцова, рассчитывал на его сообразительность. Автомат висел под мышкой. Патрон в патроннике, так что стоило только снять с предохранителя…

– Ну, что растерялся? Подойди сюда, – снова донеслось из еловых сумерек, отяжелённых снегами.

Надо было подчиниться. Не снимая с плеча автомата, а только напряжённее ощущая его под рукой, готовой в любое мгновение сработать пружиной, он подошёл к дереву и увидел сидящего там человека. Человек сидел на корточках, прислонившись спиной к смолистому стволу ели, и, улыбаясь заросшим густой щетиной ртом, ладил замёрзшими скрюченными пальцами самокрутку. Одет он был так же, как и Воронцов, – шинель, сапоги, каска. Только и шинель, и сапоги на нём были постарше и поплоше. Видать, пообносился боец в окопах да на дорогах отступления. Рядом, как не совсем нужная вещь, стоял короткий кавалерийский карабин без штыка. Лицо незнакомое. Но смотрит на негоглазами человека, с которым ему, сержанту Воронцову, однажды наверняка приходилось иметь дело. Да, этот голос он однажды уже слышал. Где? Когда?

– Ну что? Не узнаёшь? – голос сиплый, но не злой и вроде бы даже насмешливый.

И Воронцов его узнал. Тот, с запахом сивухи, ночью на переезде, перед позициями его курсантской группы… Не хотел подчиняться его приказу занимать оборону и отрывать окоп.

Быстрый переход