Все эти ползучие зверюшки, о которых не принято говорить, заводятся и в лучших семействах. Одним только мылом тут не обойтись, керосин дурно пахнет, но вот у меня есть…» Или так: «Уж поверьте мне, человек, который проводит всю жизнь в машине, знает ценность этих прекрасных пилюль. Мгновенное исцеление. Это проблема всех стариков, когда они удаляются от дел. А как ваши дела, бабуля?» Он размахивает воображаемой коробочкой пилюль перед носом матери, и она начинает неохотно смеяться. «Но на самом деле он же этого не говорит?» – спрашиваю я, и мама отвечает, что нет, конечно, он слишком хорошо воспитан.
Один двор, потом другой, старые машины, колонки, собаки, вид на посеревшие амбары, на покосившиеся сараи и застывшие ветряные мельницы. Если кто-то и работает в поле, то не в том, которое мы видим. Дети далеко, следуют руслам пересохших ручьев в поисках ежевики или прячутся в домах, подглядывая за нами в щели ставен. Сиденье в машине стало липким от пота. Я подзуживаю братишку побибикать – я бы и сама не прочь, но не хочу, чтобы мне влетело. Ему виднее. Мы играем в угадайку, но с цветами вокруг туговато. Серый – это сараи, и амбары, и уборные, и дома. Коричневый – это дворы и поля, и собаки – черные или коричневые. Ржавеющие машины демонстрируют заплатки всех цветов радуги, среди которых мне удается высмотреть фиолетовый или зеленый. Точно так же, глядя на двери, выискивая среди слоев старой отставшей краски, я нахожу бордовую или желтую. Куда интересней играть в слова, только брат слишком мал для этого. Все равно доиграть не выходит. Брат обвиняет меня, что я жульничаю с цветами, и требует форы.
В одном доме все двери закрыты, хотя машина стоит во дворе. Отец свистит, и стучит, и зовет: «Есть кто? Ковбой от братьев Уокер!» – но никто не отзывается. У дома нет порога, просто голая покатая бетонная плита, на которой сейчас стоит отец. Он идет к амбару, наверняка пустому, потому что сквозь крышу просвечивает небо, потом наконец подхватывает чемоданы. И тогда на втором этаже открывается окно, на подоконнике появляется белый горшок – горшок наклоняется, и его содержимое растекается по стене. Окно не прямо над головой отца, так что только брызги могут его задеть. Он несет чемоданы в машину без особой спешки, но уже не насвистывает.
– Знаешь, что это было? – спрашиваю я брата. – Ссаки!
Он заливисто хохочет.
Отец сворачивает папиросу и прикуривает перед тем, как включить зажигание. Оконная рама опустилась, штора тоже, мы так и не увидели ни руки, ни лица.
– Ссаки, ссаки! – поет брат в экстазе. – Кто-то вылил ссаки!
– Только не рассказывайте маме, – говорит отец, – она не понимает шуток.
– Это есть в твоей песенке? – не унимается брат.
Отец говорит, что нет, но он, мол, подумает, как это можно вставить.
Чуть позже я замечаю, что мы больше не сворачиваем во дворы, хотя непохоже, что едем домой.
– Разве это дорога на Саншайн? – спрашиваю я отца, и он отвечает:
– Нет, мэм.
– Мы еще на твоей территории?
Он мотает головой.
– Быстро мы несемся! – одобрительно замечает брат, и вправду мы трясемся по высохшим лужам так, что бутыльки в чемоданах звенят, сталкиваясь, и многообещающе булькают.
Еще дорога, дом, тоже некрашеный, высушенный солнцем до седины.
– Я думаю, что мы на чужой территории.
– Так оно и есть.
– Тогда зачем мы здесь?
– Увидишь.
Перед домом крепкая женщина собирает белье, разложенное на траве, чтобы отбелить его и высушить. Когда автомобиль тормозит, она с минуту вглядывается, подняв голову, затем, наклонившись, подбирает несколько полотенец, добавляет их к остальным под мышкой и, подойдя к нам, говорит равнодушным голосом, ни дружеским, ни враждебным:
– Вы заблудились?
Отец не сразу выбирается из машины. |