Нечего и объяснять, что к вечеру Дурнев был совсем на взводе.
— Налей мне чего-нибудь выпить... Вот увидишь, в ближайшее время произойдет нечто скверное! — простонал он, едва оказавшись дома.
В отличие от офиса, буквально забитого уцененным барахлом и ношеными вещами от пола до потолка, в доме у самого Дурнева все было совершенно новое.
Жена Германа Никитича — Нинель — была настолько же толстой, насколько ее супруг был худ. Когда она спала, то ее смявшиеся щеки расползались по подушке, а тело, накрытое одеялом, походило на снежную гору, с которой можно было съезжать на лыжах.
— Ах, Германчик, ты все выдумываешь! Не переживай так! Ты весь зелененький, как новогодняя елка! Дай-ка я поцелую тебя в щечку! — проворковала Нинель сочным басом, ободряюще похлопывая мужа по тщедушной спине унизанной кольцами рукой.
— Тьфу! Брось эти нежности! — буркнул Герман Никитич. Однако его скверное настроение немного рассеялось, перескочив с номера сто семнадцатого на шестьдесят шестой, а потом и на пятидесятый.
После ужина Дурнев повеселел настолько, что у него появилось желание пообщаться со своей годовалой дочерью. Пенелопа, или Пипа, как нежно звали ее родители, унаследовала от мамы сдвинутые бровки и фигурку чемоданчиком, а от папы глазки в кучку, оттопыривающиеся уши и редкие белесые волосы. Разумеется, Дурневы души в ней не чаяли и считали свою Пипу первой красавицей в мире.
Наследница рода Дурневых сидела в манеже и сосредоточенно разламывала куклу. Три обезглавленных пупса уже валялись на полу, а их головы были насажены на украшавшие манеж штырьки от погремушек.
— Какая умничка! Директором будет, как папуля! — умилился Дурнев.
Он наклонился над манежем и сделал попытку поцеловать Пипу в макушку. Дочь правой рукой ухватила папу за волосы, а левой с зажатой в ней пластмассовой лопатой стала перепиливать папе шею, явно собираясь сотворить с ним то же самое, что и с куклами.
— Лапочка! Чудный ребенок! — пропыхтел папуля.
Он с трудом высвободил свои волосы и на всякий случай отошел подальше от манежа, где до него было не достать и не доплюнуть. Пипа с силой метнула лопату ему вслед, но попала всего лишь в вазочку на телевизоре, немедленно, с величайшей готовностью брызнувшую осколками.
— Ой, какая сильная у нас дочурка! Какая меткая! — восторженно взвизгнула Нинель.
— Осторожно... Она снимает ботинок! — предупредил Дурнев, на всякий случай закрывая голову руками, чтобы увернуться от этого довольно тяжелого снаряда.
В этот миг в квартиру вдруг позвонили. Звонок, обычно ехидно пищавший, издал теперь громкую, почти торжествующую трель. Дурнев и его супруга разом вздрогнули.
— Ты кого-нибудь ждешь, крысик? — спросила Нинель.
— Нет, никого. А ты?
— И я никого... — ответила Нинель, вслед за Германом пробираясь к «глазку».
Пипа метнула им вслед ботинок, но шнурок захлестнулся у нее вокруг кисти, и ботинок, отскочив, ударил ее по носу. Пипа заревела, как пароходная сирена.
Тем временем Герман выглянул в «глазок». В «глазке» никого не было видно, хотя звонок, не умолкавший ни на секунду, продолжал настойчиво требовать, чтобы открыли.
— Эй, кто там? Предупреждаю: я не люблю этих шуток! — рявкнул Дурнев и, вооружившись молотком, выглянул на площадку. Внезапно лицо у него стало как у старушки, которая по ошибке вместо пуделя погладила нильского крокодила.
Перед дверью, едва помещаясь на узкой площадке, лежал огромный футляр для контрабаса. Футляр был исключительно старый, обшитый снаружи очень толстой шершавой кожей, чем-то смахивающей одновременно и на чешую. Будь Герман Никитич немного эрудированнее или имей привычку, к примеру, перелистывать книги, он легко бы сообразил, что такую кожу художники всегда изображают у драконов. |