Изменить размер шрифта - +

 

XVI

 

Или Зевс все-таки прав, казнив атлантов и афинян общею казнью, потому что и эти не лучше тех: «всякая плоть извратила путь свой на земле»? Но, если, как учит Платон, от «уцелевшего малого семени» первого человечества произошло второе, то нет ли и в нем той же заразы, и спасут ли его новые «люди-боги», вожди новой Республики, – не поведут ли тем же путем к той же гибели?

Знает ли это Платон? Или того, что знает о далеких атлантах, не хочет знать о близких афинянах, – закрывает на это глаза от какого-то страха?

 

XVII

 

Страх смертный находил на него, когда он писал «Атлантиду»; не дописав, умер от страха. Кажется, читая последние строки диалога, видишь, как рука его слабеет, дрожит.

Конец «Атлантиды» – конец Платона. Ею он болен, от нее умирает. Остров Блаженных – предсмертная греза его, горячечный бред:

 

XVIII

 

«Если не покаетесь, все также погибнете!» – хочет он крикнуть афинянам, видя гибель атлантов, и не может, – чувствует, что ему самому нужно в чем-то покаяться, но не знает, в чем.

 

XIX

 

Есть у Платона диалоги метафизически более высокие, но нет более трагически-глубокого, чем этот. В «Атлантиде» вся его собственная трагедия. Чем больше вглядываешься в нее, тем яснее видишь, что он ее не выдумал, а только передал в ней то, что слышал от других, во что другие верили. Верил ли и он?

«Атлантида была – Атлантиды не было», двуострое жало этой дилеммы, кажется, пронзает сердце Платона еще больнее, чем наше; эта загадка для него еще неразгаданней.

 

XX

 

Люди перед смертью иногда сходят немного с ума: «Атлантида» – такое безумье Платона.

«Я не чувствую в себе прежней твердости рассудка», – признавался Ньютон, когда писал «Комментарий к Апокалипсису». В том же мог бы признаться и Платон, когда писал «Атлантиду».

«Выжил старик из ума!» – может быть, смеялись над ним афиняне, так же, как потом, над апостолом Павлом, благовествовавшим «безумие креста»: «Об этом послушаем тебя в другое время!» (Деян. 17, 32.)

Павлу смех не страшен: он знает, что «мудрость человеков – безумие пред Господом». Этого не знает Платон и, если не договаривает многого, то, может быть, потому, что даже в предсмертном бреду боится смеха больше, чем смерти.

 

XXI

 

Можно сказать, что Платон умер, так же как вся языческая древность, от жажды и голода – жажды истинной Крови, голода истинной Плоти: плоть и кровь в Дионисовых, Озирисовых, Таммузовых и прочих таинствах не утоляют, потому что призрачны.

Бог Загрей-Дионис, растерзанный титанами где-то на небе, вечно сходит на землю в образе жертвы-Быка, чтобы насытить алчущих плотью своей, утолить жаждущих кровью: в это можно верить, как в сокровенное знаменье, символ – святую и мудрую сказку древности. Бог сошел на землю однажды в образе человеческом – Орфея-пророка или Вакха-царя, завоевателя Индии, вошел из вечности в века – в историю, родился, жил и умер, как человек, лицо историческое, о чем, однако, забыла история, и помнит только миф, – верить в это люди уже не могут, только что научились отличать миф от истории. «Было» – говорит миф; «не было» – говорит история; «будет» – могла бы сказать мистерия, но если и сказала, то не так, чтобы оправдать себя в истории.

Миф рассеялся, как фимиам с жертвенника; огонь потух, храм опустел, и опустошилось таинство, сделавшись холодною мудростью книжников, пламенным бредом безумцев или тою ужасною пыткою, о которой говорит пророк: «Как алчущему снится, будто он есть, но пробуждается, и душа его тоща; и как жаждущему снится, будто бы он пьет, но пробуждается, и вот, он томится, и душа его жаждет: так будет и множеству всех народов» (Ис.

Быстрый переход