У него даже отметинка есть. Видите, на ушке с внутренней стороны подшит коричневый вельвет. У всех медведей коричневый был, а этому на одно ухо не хватило — и ему подшили пестрый материал, видите? Смешно, да? А Моти нет сейчас. Она в музей поехала. Еще утром.
— В музей?! Мотя? — Я чуть не захлебнулась от изумления.
А женщина засмеялась, глядя на мое потрясенное, в голубых разводах лицо.
— Да, да. Именно в музей. Я утром приехала, у меня сегодня выходной, так я на весь день сюда, Вот я ее на станции и встретила. Нарядная такая, с новой прической. Я подошла насчет рассады на могилку, у нее есть такая особенная рассада… Вам, кстати, очень советую… А Мотя говорит: в музей, мол, поехала с подругой, если дождешься — так прямо сегодня рассаду выдам. А я, конечно, дождусь, у меня выходной, я на целый день сюда. — Женщина замолчала и взмахом руки показала мне, куда она пришла на целый день.
Я сразу вспомнила ее.
— Мне, знаете, здесь лучше. Нигде места себе найти не могу. На работе, дома так сосет внутри, а здесь мне покойно. С ним потому что рядышком. — И добавила почти беззвучно: — С маленьким моим.
Медвежонок выскользнул из рук женщины и ткнулся мордочкой в голубую оградку.
— Ну вот, неуклюжая какая. Ничего, ничего, не беспокойтесь, я сама вытру. Знаете что, вам ведь все равно теперь Мотю дожидаться, так посидите со мной. И он рад будет, что мы рядом посидим, нет? Вы не хотите? Я пойму… Вы скажите, вам, может быть, не по себе. Вы скажите…
Я с усилием проглотила тугой комок в горле и неспешно стала убеждать женщину, что ничего я не боюсь и, конечно же, мы вместе будем ждать Мотю на могиле ее сына…
Легко сказать, ничего не боюсь… Никогда не могла я заставить себя пройти мимо еще раз. Наткнулась однажды и всегда потом обходила стороной этот маленький холмик с разложенными игрушками, открытыми коробками конфет, свежевыпеченными пирожками, апельсинами — оранжевыми, самыми спелыми. С размаху, больно впечаталась в пульсирующий мозг надпись на маленьком столбике: «Сыночек, мы всегда с тобой». Для него уже было реальным это «всегда», оно вступило в свои неторопливые права. Легко сказать, не боюсь…
Мы шли по петляющей желтой тропинке, и каждый шаг был для меня свинцово-неподъемным, когда зарокотал вдруг спасительный Мотин голос. Я рванулась к Моте так, словно мною выстрелили из ружья. Обрадованно заглядывая Моте в глаза, я понимала свое малодушие. Это ведь от чужой беды я так метнулась. Чтобы, не дай бог, не принять лишней дозы чужого несчастья. Опять вспомнились слова о мужестве, о милосердии. Но я ничего не могла с собой поделать. Пряча глаза от женщины с плюшевым медвежонком, я торопливо и возбужденно требовала у Моти бензин, чтобы оттереть пятна краски, пока они, слава богу, еще не засохли. Понимающе-тоскливо глядели на меня потусторонние глаза женщины. Она была слишком далеко от меня, от Моти, от всех наших бестолково-суетных земных дел. Она и впрямь была с ним, со своим ушедшим мальчиком, и обретение этой связи было величайшим таинством. Именно эта дистанция между нами, вдруг отчетливо выявившаяся, лишала меня чувства вины за неумение просто и спокойно сидеть на маленькой скамейке возле могилы мальчика.
Снова Мотя терла мои джинсы, а я слушала нескончаемым потоком льющиеся ее впечатления от музея. Верней, я делала вид, что слушаю. Мысленно я была уже наедине со своей тетрадкой — и строчки ложились ровными рядами, гладко, без усилий. Но я знала, что лишь пальцы стиснут ручку — строчки распадутся на неуклюжие, неповоротливые слова…
Это было как бы игрой в жмурки. Пока повязка еще сдвинута на лоб, так легко и удобно ухватить любого из прыгающих вокруг людей, ловким, крепким движением стиснуть в объятиях. Но лишь стоит надвинуть повязку на глаза, как исчезает уверенность — и тычешься, неуклюже растопырив руки, пытаясь выхватить из безмолвия плотное тело необходимого слова. |