Вся литература представлена в правилах этого ритуала, источник которого, похоже, относится ко времени более раннему, нежели само христианство. Это жертвоприношение littera, буква за буквой. Именно в эти три дня одну за другой истребляют все буквы алфавита. Речь идет об ивритском алфавите, то есть финикийском. Уничтожают алеф. Уничтожают бейт. Уничтожают гимел, потом далет… Голос долго украшает их, добавляет великолепные завитки, затем отсекает букву за буквой и наконец предает тишине. Именно так угасли одна за другой все буквы, составляющие не только человеческие слова, но и сам свиток, в котором Всевышний явил себя пророку Иезекиилю перед изгнанием иудеев в Вавилон, и наконец само непроизносимое имя Б-га.
И знак прекратился. Все молекулы, происходящие от него, прекратились (нет больше наших имен, наших родословных, нашего имущества, наших городов, нашей любви).
Тогда Слово умерло.
Кстати, и плотоядение, и каннибализм, и богоядение на три дня прекращаются.
Как в любви, в период Пасхального Триденствия речь и свет отождествляются, ночь и тишина совпадают.
*
Обнажившись от бесстыдных движений, части тела, совсем как разрозненные письмена, рассказали о вещах более серьезных. Немота привела к наслаждению более сосредоточенному и замедленному. Даже мерные движения наших тел, невольный источник ритма, ведущего к блаженству, умножаясь, сделались более неожиданными и долгими.
По аритмии и беспорядочности их можно сравнить с маленькими французскими сюитами эпохи барокко (теперь их уже не играют как полагается, а ведь они гораздо горестнее, чем кажется), и столько в них растерянности, и в нас от них столько растерянности, и такие они танцевальные и так неотделимы от легкого наслаждения, от лопающихся почек. Они на глазах вырастают, поднимаются, танцуют — вернуть их назад невозможно.
В записи они звучат так, будто их можно читать, исполнять или слушать сидя.
Любовь анахронична, и «медленно» — самый анахроничный темп, то есть наименее хищный, скачущий, — подходит ей как без-молвие . Жан Расин утверждал, что в изображение любви необходимо по капле вливать некоторую отчужденность, некоторое неправдоподобие, некоторую величавую печаль. Желанию приличествует оторопь. Желание рождается, освобождаясь от нее понемногу, но всегда не до конца.
Чем больше в нем молчания — тем больше истаивает, подобно свече, его разномыслие с языком, тем архаичнее оно становится.
*
Любовники отрезаны от мира, им приходится жить, словно остатку племени, самим временем приговоренному к гибели.
Любовь, которую любовники носят в себе, размазывает их по пространству, а еще больше по времени.
Сливаясь, их тела блуждают неведомо где, как в доисторические времена, когда, кроме времени, ничего еще не было, или как в мгновения, неподвластные времени.
Они заметили это задолго до того, как испытали, давным-давно, в те бессознательные времена.
*
Язык — надежный фильтр, сквозь который пропускается восприятие; его гостеприимность и всеядна, и весьма избирательна. Это чрезвычайно фанатичный страж границ. Он создан, чтобы выразить то, чего нет, придав ему форму того, чего уже нет, или того, о чем нам хотелось бы, чтобы это было в реальности, пускай не сейчас, так хоть когда-нибудь. Язык — коллекция, принадлежащая коллективу. Он всегда общий, общедоступный и только потом наш собственный — если он вообще бывает наш собственный.
Желания, сожаления, разочарования, печали, упреки, жалобы — все это ищущий жертву для линчевания, желательно постороннюю, античный хор внутри нас.
Этот хор всегда в моде. Молодежный хор, повторяющий слова деда по материнской линии.
Это свод обвинений и упреков.
Язык — не орудие счастья, он никогда не бывает творением одного человека, никогда не бывает самобытен. |