А прожарить его негде… Не дури, мать!
— Возьмешь свое старое белье — вон, в комоде, с ним и уйдешь в свой госпиталь.
— Не в госпиталь — на фронт.
Тут Прасковья Михайловна смолчала, боялась произнести слово «фронт», справедливо полагая, что слова обладают вещей силой. На своем она настояла — отцовское исподнее было сожжено в печи.
На следующий день отец ушел — задерживаться было нельзя, легко можно было угодить в дезертиры. А это в военную пору — преступление тяжкое. За это можно было угодить под трибунал.
Слава Богу, отец Шебаршина прошел войну, уцелел, домой вернулся с орденом и несколькими медалями.
Он был мудрым человеком, Владимир Иванович Шебаршин, хотя и не очень образованным. Трудился на обувной фабрике «Парижская коммуна», выпускавшей очень неплохую прочную обувь.
Иногда выпивал. Плохо отзывался о Сталине, говорил, что врут люди, когда утверждают, что солдаты на войне поднимались с именем Сталина на устах.
— В атаку мы поднимались с матом на устах, мат был нашим Верховным главнокомандующим, — отец качал головой, словно бы печать ставил на этом утверждении.
Ленька, напротив, даже подумать плохо не мог о Сталине, не то чтобы что-то сказать, считал, что Сталин — «это наше все». Этому его, кстати, учили в школе, а науки юный Шебаршин привык усваивать твердо.
Отец, видя, что сын не очень-то внемлет его словам, а попросту говоря, не очень-то верит, добавил, будучи на сто процентов уверенным в правоте своих слов:
— Этот армяшка еще натворит бед.
Леньке же речь отца показалась кощунственной, он вскричал:
— Папа! Перестань! Что ты говоришь!
Отец беседу решил не продолжать, лишь молча опустил голову, словно бы был в чем-то виноват.
Умер Владимир Иванович в 1951 году, когда Лене Шебаршину было шестнадцать лет и он уже знал, что такое боль, потери, горе, как быстро уходят люди, у которых за плечами осталась война.
Было лето, раннее утро, за окном лучезарно светилось жаркое июньское солнышко, отец собирался ехать на работу: опаздывать, как и в довоенное время, было нельзя — строгости те нисколько не изменились. Сидя на постели, он обувался. Неожиданно схватился за сердце и повалился на спину.
— Паня, — позвал он жену, — Паня… Ребятишки!
Сквозь сжатые зубы отца протиснулся хрип.
Его уложили на постель, попытались привести в себя. Не удалось. Через три часа отца не стало.
Было Владимиру Ивановичу Шебаршину всего сорок три года.
Шебаршин-младший не помнит, плакал он тогда или нет — все погрузилось в какой-то красноватый слоистый туман, ничего, кажется, не было видно, только из тумана выплывали отдельные предметы и, помаячив несколько мгновений перед глазами, исчезли. Наверное, все-таки плакал: ведь отец же! Потом много было потерь, но эта потеря — первая крупная, не считая погибших дядьев, которых Леня не так уж хорошо и помнил, — была очень болезненной. Боль ту, — пробившую его в пятьдесят первом году, — он помнил и ощущал до конца дней своих.
При отце он вступил в комсомол, и Владимир Иванович отнесся к этому одобрительно. На одной из перемен к Шебаршину-младшему подошел секретарь комсомольской организации:
— Слушай, Шебаршин, а не пора ли тебе вступить в партию юных коммунистов?
Шебаршин не сразу и понял, что тот партией юных коммунистов назвал комсомол — очень лихое, красиво закрученное определение получилось, — а когда понял, то сказал:
— Так в комсомол же принимают с четырнадцати лет…
— Ну!
— А мне еще только тринадцать.
— Это неважно, мы тебе годик добавим, округлим, так сказать, и все будет в порядке… — Секретарь довольно засмеялся. |