Изменить размер шрифта - +
Потом встал и заковылял к холодильнику. Я с трудом стоял на ногах. Все тело болело. — А может, еще завалялась пара оливок.

— Оливки? Замечательно. — Он прикурил сигарету. — Болеешь?

— Не думаю. Нет. — Ханна, девчушка, живущая по соседству, снова разучивала «К Элизе». В моих похотливых видениях тоже звучала фортепьянная музыка. — Сейчас сделаю тебе сэндвич. Э… чем занимаешься?

Я выбрался на кухню и достал все необходимое из холодильника. Из него повеяло приятной прохладой.

— Да всяким разным. Боюсь, делами Пуна. Бехштейн, это лежало возле твоей двери, — сообщил Кливленд, вваливаясь на кухню следом за мной. Он протянул мне конверт, на который я обратил внимание с самого начала. На нем детским почерком Флокс было написано мое имя. Больше ничего — ни штампа, ни адреса. Сердце мое вдруг бешено дернулось — скачок и падение. Что-то в этом роде.

— А, это от Флокс, — пробормотал я. — Ну да…

— Да…

— Ну…

— Да. — Он ухмыльнулся. — Черт тебя возьми, Бехштейн, ты собираешься его читать?

— Да, конечно. В смысле, почему бы нет? Ты не будешь возражать… — промямлил я, указывая на недоделанный сэндвич.

— Конечно. Так, что тут у нас? А, хлеб, замечательно. Великолепно. Что, только горбушки? Ладно, и так хорошо. Люблю горбушки. Хлеб и сыр, оранжевый американский сыр — замечательно, то, что нужно. А ты минималист, я смотрю. Валяй читай. — Он отвернулся от меня и сосредоточил внимание на еде.

Я вышел из кухни с конвертом в руках, стараясь не гадать, что там может быть внутри, открыл его и вынул письмо на двух страницах. Оно было написано от руки темно-фиолетовыми чернилами на светло-фиолетовой почтовой бумаге с ее монограммой PLU. «Прошедшее время от plaire», — любила говорить она. Ее второе имя было Урсула. Пару мгновений, прежде чем я взял себя в руки, глаза слепо скользили по бумаге, и слова «секс», «мать» и «ужасный» зацепили мой взгляд, как жалкие узники колючего нагромождения абзацев. Я заставил себя вернуться к началу.

Арт, я никогда не писала тебе и сейчас чувствую себя странно. Я думаю, мне будет трудно писать тебе, и стараюсь разобраться почему. Может, потому, что я знаю, как ты умен, и не хочу, чтобы ты читал написанное мной — ты можешь отнестись к нему слишком уж критически. А может и потому еще, что я чувствую себя напыщенной и скованной, когда пытаюсь выразить свои мысли и чувства на бумаге. Я боюсь, что выстрою слишком длинную фразу или неверно употреблю слово. И мне мешает еще одно: раньше все, что я хотела сказать тебе, я могла сказать прямо в лицо. Ведь так и должно быть, правда? В писании писем есть что-то неестественное. Тем не менее я должна тебе кое-что сказать, и, поскольку я больше не увижусь с тобой, мне остается сделать это в письме.

Ты, наверное, думаешь, что я злюсь на тебя, и ты прав. Я в ярости. Так со мной еще никто не поступал. Разное было, но чтобы так странно и ужасно… Арт, я была так близка тебе, мы занимались сексом так страстно и говорили друг с другом так откровенно, как только могут это делать мужчина и женщина. Ты должен знать, что нынешние твои поступки вызывают во мне глубокое отвращение.

В моей памяти все время всплывает миллион песен «Супримс» (и не смей считать это глупостью!). «Остановись во имя любви» и тому подобное. Арт, как ты можешь заниматься сексом с мужчиной? Я знаю, что ты спал с Артуром уже потому, что я знаю Артура. Он не может без секса. Как-то он сказал, что умрет если его тела не будут касаться мужские руки. Я точно помню это его высказывание.

Ах, как ты мог? Это так неестественно! Так неправильно, если вдуматься.

Быстрый переход