С этого момента я стал вздрагивать каждый раз, когда замечал коменданта лагеря или его заместителя, которого мы звали «Мешковатые Штаны».
Мешковатые Штаны служил для нас воплощением всего ненавистного, что отличало существование за колючей проволокой — скверной пищи, грязи, наказаний и, прежде всего, самой унизительности положения нахождения в плену. Это был крупный грузный японец с шаркающей походкой и мешковатыми брюками, заправленными в ботинки. Он довольно хорошо говорил по-английски, и мы подозревали, что он знал о данной ему кличке.
Прошло немного времени после обыска, и японцы стали вызывать военнопленных, у которых были найдены записи. С присущей им методичностью они начали с людей, чьи фамилии начинались на букву А, потом перешли к букве В. Британский бригадный генерал, в рукописях которого японцам что-то не понравилось, был посажен в одиночное заключение на хлеб и воду на три дня, а одного американского полковника жестоко избили, приказав являться еще несколько дней для того же самого. Скоро должны были добраться и до меня.
Чтобы унять волнение, я проводил все свободное время в крошечном садике-огородике, который мне было разрешено возделывать на территории лагеря. Размером всего лишь 20 футов на 10, этот огородик был моим единственным развлечением и источником гордости. Двенадцать росших на нем помидорных кустов имели восемь футов в высоту и отяжелели от спелых плодов, а мои белая редиска и капуста кольраби наверняка получили бы призы на окружной выставке в Штатах.
Как-то днем разрыхляя землю между помидорными кустами, я услышал позади себя шарканье и вслед за ним голос:
— Васа фамилия Бругер?
Мешковатые Штаны! Я был уверен, что пришел мой черед идти на расправу и, бросив тяпку, прижал руки к швам и склонился, как нам было велено. Мешковатые Штаны держал в руках большой конверт и выражение его лица было очень серьезным.
— Да, я Бругер,— был мой ответ.
— У меня тут васы книзки,— как все японцы, вместо «ш» он говорил «с».— Я их читал.
Он вытащил из конверта одну.
— Вы писэте стихи?
Подобное начало для ожидаемого мною разговора было чем-то новым.
— Так,— осторожно ответил я,— пытаюсь иногда.
— Вы давно писэте стихи? — продолжал свой странный допрос Мешковатые Штаны.
— Ну,— ответил я, стараясь казаться несерьезным,— нельзя сказать, что регулярно, но я занимаюсь этим большую часть жизни.
Он открыл книжку и подошел поближе.
— У вас есть очень красивые четверостисья. Вас считают великим поэтом в Америке?
Я пытался уловить издевательские нотки в его голосе, мимолетную усмешку на губах, но не мог — Мешковатые Штаны был совершенно серьезен.
— О, нет,— уверил я его,— я не поэт. Я солдат. Так просто, слагаю иногда шутки ради. Вы в самом деле читали мои вирши?
— Да, да, я читал их много раз.
К чему все это? Чего он хотел? Я понимал, что подставляюсь, но не задать вопрос, с которым обращается каждый, кто считает себя поэтом, к тому, кто читал его творения, было выше моих сил, и я спросил:
— И вам... вам понравилось?
— Да,— ответил Мешковатые Штаны,— и некоторые стихи очень. Вообсе-то, я не знаток поэзии, но мне понравилось.
Уже забыв, что я должен стоять перед ним с руками по швам и сомкнутыми пятками, я заглянул через его плечо в свою записную книжку.
— Какие места вам запомнились?
Суровое лицо Мешковатых Штанов постепенно совсем смягчилось.
— Больсэ всего мне понравилось стихотворение, по-свясенное васэй зэне,— ответил он, улыбнувшись.— И то, где вы писэте о семье. Его я — как это вы говорите — полозыл на память?
Он открыл страницу, на которой было написано маленькое, всего в 38 слов, стихотворение и, не глядя в текст, начал читать его. |