После этого я поспешил прямо в дом, указанный мне Бернаром. В первый раз после моего несчастья я чувствовал в себе столько терпения, мужества и решимости, чтоб идти навстречу всем испытаниям. Ни одной мысли ни о самом себе, ни об опасности, грозившей мне в постскриптуме о Маньоне, не промелькнуло в голове моей. Я чувствовал только душевную ясность, как будто свыше ниспосланную мне.
Пробило одиннадцать часов, когда я подошел к ее дому. Неопрятная женщина с наглыми глазами отворила мне двери.
Взяв свечу у нее из рук, я увидел Бернара.
– Боюсь, что вы не можете уже помочь, но очень доволен, что вы пришли, – сказал он.
– Так нет надежды?
– По моему мнению, никакой. Тюрнер был здесь утром, не могу вам сказать, узнала ли она его, или нет, но его присутствие до того увеличило ее страдания, что я принужден был настоять на том, чтобы его не было здесь. Теперь никого нет в комнате. Хотите вы войти?
– Все ли еще произносит она мое имя в бреду?
– Да, и все так же беспрерывно.
– В таком случае я готов последовать вашему совету и подойти к ней.
– И будьте уверены, что я вполне понимаю, какую жертву вы приносите. После того, как я вам написал, она открыла мне в бреду…
Он колебался.
– .. Открыла мне гораздо больше, чем, может быть, вы желали бы, чтоб знал.., посторонний человек. Я скажу вам только одно, что тайны, раскрываемые невольно на смертном одре, священны для меня, как и для всякого доктора.
Он остановился, с чувством пожал мне руку, потом продолжал:
– Я уверен, что за все предстоящие вам в эту ночь страдания вы достаточно будете вознаграждены уверенностью, что усладили ее последние минуты, а подобное воспоминание все переживет.
Я был так глубоко тронут доказательствами дружеской симпатии, слышавшейся в его речах, что не был в состоянии отвечать ему словами, только когда доктор пригласил меня подняться за ним по лестнице, он мог прочитать на лице моем благодарность к нему.
Тихо вошли мы в комнату. В последний раз в этом мире я снова встретил Маргрету Шервин…
Я не видал ее с той роковой ночи, когда она стояла, как привидение, недалеко от места своего преступления… Один Бог знает, как мне было тяжело увидеть ее. Но еще тяжелее мне было видеть ее на смертном одре покинутой всеми, видеть, как она, повернувшись лицом к стене, в лихорадочном волнении, то закрывала себе лицо своими черными длинными волосами, то снова их отбрасывала, и мое имя беспрерывно повторялось ею в страшном бреду горячки.
– Сидни! Сидни! Сидни! Я все буду звать его до тех пор, пока он не придет… Сидни! Сидни! Вы только тогда заставите меня замолчать, когда убьете меня!.. Сидни! Где он?.. Где?.. Где?.. Где?..
– Вот он, – сказал доктор, взяв у меня свечу из рук и держа ее так, чтобы свет падал мне на лицо. – Посмотрите на нее, – шепнул он мне, – и заговорите с ней, когда она станет озираться вокруг.
Она все не оборачивалась, но ее голос, благозвучие которого заставляло, бывало, сердце мое биться от восторга и нестройные звуки которого теперь терзали меня, ее голос повторял одно и то же все быстрее и быстрее:
– Сидни! Сидни! Приведите его сюда! Приведите его ко мне!
– Вот он, – повторил громко Бернар. – Посмотрите на него.
Она быстро повернулась к нам, отбросив назад черные волосы, закрывавшие ей лицо. На одну минуту я принудил себя взглянуть на нее и увидел ее впалые щеки, ее горящие и налитые кровью глаза, иссохшие губы, страшные судорожные движения ее рук, метавшихся в пустом пространстве, но такое зрелище было невыносимо для меня, я отвернулся и закрыл лицо руками.
– Соберитесь с духом, – сказал мне доктор. – Теперь она успокоилась, заговорите с ней, пока она еще не бредит, назовите ее по имени.
– По имени! – Но в эту минуту мой язык не в силах произнести его. |