Егор верёвку от лозины отмотал – сперва хотел совсем упустить, да пожадовал богатством и начал бабёнку удить: то дёрнет удилу, то ослабит…
Как ни цеплялась косматая за скользкую верёвку, а всё-таки ушла с головою под рясковый настил. Егору бы подождать, когда ей болото само руки-то разожмёт, да послышалось ему, что кто-то зовёт бабёнку знакомым именем. Заторопился удилок – силой дёрнул верёвку! Забыл, что стоит не дома на полу. И повезли скользкие подошвы хозяина следом за его милашкою.
Только теперь Егор Майков чистосердечно раскаялся в своей страшной жизни. Но и развернуться бы он успел в чёртовом окне, успел бы, может, и уцепиться за кочковые похламки. Только шалишь, паря! Наперёд разуму рукой водишь!
Из месива из болотного вдруг вылезла хваткая пятерня и поздоровалась с Егором за его протянутую руку. Крепко поздоровалась! Соскучилась, видно, хозяйка болотная по добру молодцу. За собой потянула гостя дорогого потчевать на радостях вонючей кулагою. Не успел Маёк даже глянуть на дружков своей зазнобушки, прибежавших к чёртовому окну поглядеть, какой добрый картуз оставил им Егор на память об себе. Да ещё на глаза вырвался из болота здоровенный пузырь и лопнул сердито…
Слышали в деревне люди, как до самой зари перекликались на Комарьем болоте тревожные голоса, кто-то всё звал кого-то, аукал.
Доаукался, нет ли? Но с той самой ночи бросили черти по дворам прокудить.
С годами болото усохло, на месте чёртова окна легла тряская ямина. Забыли люди и об самом Егоре Майкове и вот впадину ту болотную и по сей день Майковой ямой зовут.
По Зинке звон
Кабы дурак судьбу выдумал – смехом бы всё проходило. А то судьба, что лицо твоё, вместе с тобою на свет является. И уж когда лицо видом своим для иконы не вышло, сумей так приспособить его к жизни, чтобы хоть люди от тебя не прятались. Но и на это умение тоже родиться надо.
Эх, жизнь наша… пополам с мякиной!
Кузня Никифора Лопатина стояла у села, как лавка у стола, под крутым яром у самой старицы, поросшей кувшинкою да одолень-травою. Завалена кузня была всяким крестьянским барахлом.
В сосновой пристройке, под одной крышею с кузней, лепленной из самана, ютился Никифор с сыном, Серёгою Чугунком.
Сокол! Больше ничего не добавишь. Сокол ясный был тот Серёга. Не за черноту его буйных волос назван был парень Чугунком. За то ещё, что жило в нём долгое тепло про каждый день, про всякого человека.
Сам Никифор за долгий свой век нахватался над наковальней палёного: в груди его сипело, свистело и булькало, как в подмокших мехах. Всей и работы Никифору осталось, что быть сыну бестолошным указчиком. Сядет, бывало, старый у входа в кузню, кашляет через порог да на Серёгину работу выркает:
– Ставь на попа! На попа, говорю, ставь! Во! Теперича окалину с подхвостника сбей. Окалину, говорю, сыми! Да не тут, дьявол тебя подними! Срежь с держака!
Чугунок знай себе шпарит да на батькину воркотню щурится.
Как-то на команде поперхнулся старый кузнец: заклюкал, захрипел и плюнул в землю кровавой пеною.
Подхватил Серёга отца, в пристройке на постель уложил, заварил троелистку…
Отвёл, однако, Никифор сыновью руку с ковшом, на икону глазом покосился. Чугунок за божницей смотанную тряпицу нащупал. Распустил тряпицу, в ней деньги стопочкой.
– Прими, сынок, – говорит Никифор. – Тебе коплено: горбом добыто. Помру – бросай кузню, ступай на чистый воздух.
Передохнул отходной и договорил:
– Женись после похорон. Господь тебя благослови!
И помер.
Бабка Ланида с товарками обмыла покойника. Чугунку приказала обмылок спрятать – супротив мёртвой косточки средство верное! За пятки велела подержать отца, чтобы ночами не блазнился. И обрядила Никифора в дальний путь. |