По лугу костры развели – печь молодую картошку. Хрустели огурцами, покуда Авдотья-сеногнойка не согнала их в кадки. Ели колоба из новины с молодым сотным мёдом.
В гущу доброго веселья нет-нет да и вольётся печаль, прокатит по душам звоном Чугункова молота.
– Колотится женатый бобыль, – жалеют его парни.
– И в Христово воскресенье нет болезному веселья, – вторят девки.
Поговаривают так о Чугунке, и никому-то про себя даже не спросится: отчего это Лизавета Кудиярова конец платка закусила?
Давно ли девчонкою-недоумышем бегала Лизка по кувшинки утренние к заболотившейся старице, за Лопатинову кузню? Давно ли из-под черёмухи обслонённой, обжигая крапивою голенастые лытки, подглядывала она «разлуки». Видела, как Серёга Чугунок, разгоревшись от частой беготни, ловил лукавую «разлучницу», чтобы тою же минутою в бессчётный раз во весь дух лететь за новой соперницей.
А ноне на вот те! Кусает платок, прячет руки свои Лизка Кудиярова, чтобы унять в ладонях бегущую от сердца дрожь. И никому-то не видно покуда за пеленою обманного веселья да под скорлупою отроческой линьки лица выбродившей любви.
Набрякли, разнежились молодые земляным теплом, осоловели от веселья и всем гуртом запылили к деревне.
Одна Лизка, не залучённая покуда сердечными тайнами в догляд подружкам, попридержалась на дороге и, забытая всеми, в заревой тишине свернула к старице.
А Чугунок в кузнице своей выколачивал шкворень для парной брички, прислонённой без колёс к навесу, где лежала куча берёзовых углей да охапка хворосту у кедровой поленницы.
Хватил Чугунок готовый шкворень клещами поперёк, сунул в шайку с водою. Зашипело, заурчало, обдало кузнеца едким паром. Выхватил кузнец шкворень из шайки и отошёл к порогу – дохнуть ночного воздуху. За порогом Лизавета стоит, кофту теребит.
– Чего тебе? – озлился Чугунок. – Мать, што ли, потеряла?
– Батюшки! – отступила Лизавета. – Злой-то какой! Воды бы дал…
– На чурбане вон… пей!
Напилась Лизавета, ковшик повесила. Утёрлась краем платка, а дальше и не знает, что делать. И Серёга дела не видит. Мнётся, на девку поглядывает.
– Ты уж невеста, – говорит.
– Невеста, – соглашается Лизавета.
– Да. Идёт времечко, – вздыхает кузнец.
– Идёт, – откликается…
– Поди жениха уж подглядела?
– Жених – не жених, да не надо б двоих…
– Складно!
– Кому складно, кому накладно…
– Оно так…
Постояли, помолчали… Знать, было об чём. Беда-то разная, а горе одно.
– Пойдём, Лизавета, – зовёт кузнец, – повечеряй со мною, одному-то в горло ничего не лезет, а там я тебя провожу.
Согласные, ушли в пристройку.
Тишина укрыла кузню закатным крылом. Только медовый серпень на холодной заре шелестел отавой, да грачёвый грай за яром полоскал озимые чёрным вихрем.
…Уж и кукушка давно подавилась ячменным зёрнышком, и медведь лапу омочил, и пожнанный хлеб на овины свезли, а кузнец всё носа не кажет на женин двор.
В Чернышихиной избе туман густой поселился: семейные ходят, друг дружку не видят. Ни ветерка свежего, ни лучика светлого…
Завтра – Успенье, а они его празднуют уже восьмую неделю.
Вечером Фёкла квашню поставила, молоко в кринки сцедила, подойник на шесток опрокинула, кликнула Зинку с чердака, где горевуха бобы шелушила, и потянула её за собой.
– Пошли, что ли, чёртово семя. Будет когда конец муке моей? И спихнуть-то тебя, паразитка, не могу. |