Не видишь разве, они не хотят, чтобы мы друг с другом говорили? А-а, ничего, вот скоро будешь крепкий, здоровый, они тебя убивать и есть, и голова твоя висеть, как Хаппар канака. Слушай меня, но сам не говори: я сейчас уходить, ты замечай, куда я пошел; потом будет ночь, все канака мои-мои (спать) — ты убегай. Придешь в Пуиарка, я за тебя там слово говори, не тронут тебя. Потом везу тебя в Нукухива на моей лодке — ты больше с корабля не убегать». И с этими словами, подкрепленными необыкновенно решительной жестикуляцией, Марну отошел от меня и завел беседу с группой старейшин, только что вошедших в дом.
Возобновлять разговор, столь резко им прерванный, нечего было и пытаться. Марну не склонен был жертвовать своей безопасностью ради неосмотрительных попыток обезопасить меня. Но план, им предложенный, показался мне выполним, и я решился последовать ему при первой же возможности.
Поэтому, когда Марну собрался уходить, я пошел вместе с тайпийцами его провожать, чтобы тайно высмотреть и запомнить дорогу из долины. Спускаясь с пай-пай, он обернулся ко мне, быстро пожал мне руку и, многозначительно взглянув мне в лицо, скороговоркой сказал: «Ты смотри — делаешь, как я говорю, — а! хорошо, не делаешь — ах! умираешь». Затем он махнул копьем и живо зашагал по тропе, которая, как я заметил, вела к горному проходу в стороне, противоположной от Хаппарского хребта. Скоро он скрылся из виду.
Путь к спасению был мне теперь известен, но как им воспользоваться? Я постоянно находился в окружении тайпийцев, даже от одной хижины до другой меня непременно кто-нибудь из них сопровождал, даже в часы сна малейшее мое движение сразу привлекало внимание тех, кто делил со мной ложе из циновок. Но всем преградам вопреки я решил, не откладывая, попытать удачи. Для того чтобы у меня появились хоть какие-то шансы на успех, нужно было сделать так, чтобы в доме Мархейо меня хватились не раньше чем через два часа после моего ухода, потому что сигнал тревоги передавался в долине с такой скоростью, а обитателям ее так хорошо знакомы были все тропинки в лесу, что иначе у меня, хромого и слабосильного и не знающего дороги, не было никакой надежды уйти от погони. Таким образом, единственное время для попытки — это ночь, и действовать надо с величайшей осторожностью.
Вход в жилище Мархейо представлял собою низкое и узкое отверстие в плетеной тростниковой стене. Когда обитатели дома отходили ко сну, отверстие это, неизвестно почему, всякий раз загораживалось — его задвигали тяжелым щитом из палок, связанных соломенными тяжами. Если кто-нибудь хотел выйти, скрежет отодвигаемой двери будил весь дом; и я не раз имел возможность убедиться, что дикари, когда им не дают спокойно спать, оказываются не менее раздражительными, чем цивилизованные люди.
Это препятствие я решил преодолеть следующим способом. Я встану ночью не таясь, отодвину дверной щит и выйду на волю будто бы только затем, чтобы напиться из большой тыквы, которая всегда стояла снаружи на углу пай-пай. А возвратившись, я нарочно оставлю щит незадвинутым в расчете на то, что мои сожители по всегдашней своей лени не встанут, чтобы исправить такую мою оплошность. Я вернусь на циновки, дождусь, пока все опять заснут, а затем тихонько выскользну из дому и со всех ног пущусь по дороге в Пуиарку.
В ту же ночь я попробовал осуществить этот план. Где-то, как я думаю, около полуночи я встал и отодвинул щит. Сожители мои, как я и ожидал, сразу проснулись, поднялись, кто-то спросил: «Арваре пу ава, Томмо?» (Куда идешь, Томмо?) «Ваим» (вода), — коротко ответил я и взялся за тыкву. Они сразу же снова улеглись, я вернулся на свою циновку и стал с замирающим сердцем ждать, что получится.
Тайпийцы один за другим, повозившись на циновках, заснули опять, и я, радуясь воцарившемуся безмолвию, уже собрался встать, как вдруг послышался шорох — чья-то темная фигура поднялась, загородив от меня желанный выход, задвинула назад дверной щит и вернулась к себе на циновки. |