Изменить размер шрифта - +

— Очень трудно. Надсадились за войну.

— Да-а, война. Пушки давно смолкли, а раны еще болят. Тебя тоже ранило или обошлось?

— Два раза. — Василий помолчал. — Один раз ребята вытащили… из пекла…

Они снова и надолго замолкли.

— Ну, я пойду, — сказал Василий поднимаясь. — Извини, работа есть работа.

— А я, пожалуй, собираться буду. У меня ведь тоже работа.

— Дело твое. Но только я не советую. Метель уймется, вместе на станцию поедем, я провожу.

— Вместе? Что ж, вместе так вместе. Вдвоем, конечно, лучше. Ну ты иди, иди. — Герасим Кондратьевич зажмурился, и у губ его легли горькие складки. — И… и прости меня…

— За что прощать-то?

— За седины твои ранние, за… — Голос Герасима Кондратьевича дрогнул, он кашлянул и через силу рассмеялся. — Стар становлюсь, сентиментален становлюсь, так-то. Работа у меня тоже неспокойная. Сдаю. Ну, ступай! — властно и звонко крикнул он.

Герасим Кондратьевич выехал только на следующий день. Что-то там не выходило с лошадью. А пешком Василий его но отпускал.

Да отец и не особенно противился этому. Он лежал на кровати, а Василий — на табуретках, подставленных к скамейке. На дворе по стенам шуршал сыплющийся снег, стучал чердачной дверкой ветер. Они не спали, прислушиваясь к дыханию друг друга.

— Что ж, ты взял женщину с детьми? — осторожно осведомился Василий.

Профессор поворочался на скрипучей кровати, кашлянул:

— Не-ет. Видишь ли… мы с ней еще с фронта…

Василий не отозвался. Профессор поворочался и смущенно попросил:

— Ты разреши мне, пожалуйста, папироску. Мои где-то запропастились.

Василий прошлепал босыми ногами, достал из кармана пачку тоненьких папирос и протянул отцу. Потом он дал ему прикурить, прикурил сам. При свете спички они на мгновение встретились взглядом и больше не касались этой темы.

Василий скоро заснул, а Герасим Кондратьевич осторожно ворочался на кровати. Не спалось. Что-то мешало под боком, подушка казалась жаркой. Он перевернул ее, и щеку приятно охолодила чистая наволочка, попахивающая морозной свежестью: видно, стираное белье вымораживали на дворе.

В Москве белье было тоже всегда чистое, даже лучше отглаженное, но не имело такого запаха, способного вызвать в человеке какие-то особенные воспоминания — о купании в светлой реке, о сонном лесе, о ветре, щекочущем лицо. Герасиму Кондратьевичу захотелось выйти на улицу, может быть, ветер успокоит его, остудит.

Он спустил с кровати ноги, неслышно пробрался к печи и взял с шестка сушившиеся валенки Василия. В валенках ноги окугала мягкая, парная теплота.

На улице его хлестнул порыв ветра и сразу же умчался куда-то за избу, к крутому яру, смахнув с него горсть снега. Больше там уже ничего нельзя было отыскать. Небрежно обломанная кромка яра была начисто вылизана ветром. Налетел еще порыв ветра, но уже более слабый. Этот даже до яра не сумел добраться. Он ударился в избу, рассыпал принесенный снег и вместе с ним лег наземь, уснул.

Герасим Кондратьевич посмотрел на небо. Там еще громоздились, пугались и мчались с ветром тучи в другие края. Но вот где-то и небесный фонарик звездочка — мелькнул, и тут же тучи стерли его, однако в другом месте зажглись сразу две несмелые звезды, как два глаза только что проснувшегося ребенка. Герасим Кондратьевич вышел из-за палисадника, преодолевая наметенные у изгороди сугробы.

К дому кто-то шел. Слышны были глухой кашель и резкий скрип затвердевших на морозе сапог.

— Лидия Николаевна, — узнал профессор и подался к ней. — Вы что же это, голубушка, так поздно возвращаетесь? Неужели все на работе?

— Да, приходится, непогодь… А вы не спите?

— Да вот тоже мучаюсь, тоже непогодь.

Быстрый переход