Подумал: «Слава богу, попал в хорошую минуту, может, даст лошадей и сверх просимых…»
Вслух же он сказал, что во Владимир — это хорошо, да вот нужны подводы…
— Подводы?! — с удивлением переспросил Ростопчин.
— Хотя бы сто пятьдесят подвод. А ежели вашему сиятельству будет возможно, хорошо бы…
Удивление на лице Ростопчина сменилось гневом.
— Шутишь, братец! Да откуда же их взять? — И, окончательно распалясь, закричал: — А почему прежде не вывозил своих актеров? С коих пор по моему приказу все заставы были открыты, выезжай куда угодно… Почему медлил, спрашиваю? Почему такая беспечность в делах? А?
Майков мог бы сказать, что не его в том вина, что не он медлил, а начальство не спешило; что сам главнокомандующий для поддержания бодрого духа у москвичей требовал каждодневных спектаклей; что актеры подчас играли при пустом зале; что… Да мало ли что можно было сказать в свое оправдание. Но он молчал. Понимал: каждое его слово только ухудшит дело, как бы и вовсе не уйти без подвод.
В конце концов Ростопчин приказал выделить для театра девятнадцать подвод.
— Только девятнадцать?
— И ни одной более! — отрезал Ростопчин.
Когда Майков вышел из кабинета главнокомандующего, в ответ на вопрошающие взгляды находившихся в приемной он так же, как давеча смотритель воспитательного дома, лишь безнадежно махнул рукой: мол, хуже быть не может и не до разговоров!
Оно и правда — на разговоры лишних минут не оставалось. Надо было поскорее где угодно и как угодно доставать лошадей и выезжать из Москвы.
Приказав укладывать на подводы самое ценное из театрального гардероба, Майков распорядился нанимать лошадей у ямщиков за любые деньги. Подсчитал, что из своих собственных лошадей сколько-то можно выделить для нужд театра.
А Саню все-таки Степан Акимыч уломал вместе с актерами выехать из Москвы. Вернее, не сам уломал, вся труппа урезонивала упрямую девчонку. Куда же оставаться? Ведь не сегодня-завтра под Москвой будут пушки стрелять, сражение начнется. Теперь издалека бухает, да и то страшно, дух захватывает, а ежели рядом начнется, каково будет?
А более других старалась Сандунова. Строго сказала: ежели Санька будет долго упрямиться, она ее по щекам отхлещет да еще по одному месту… Вот так-то!
И Саня сдалась. Хмуро, сквозь зубы процедила:
— Поеду… — а более ни слова.
А Степан Акимыч, тот вдруг воспрянул духом. Как узнали, что он остается при театре, все к нему:
— Степан Акимыч, от гардеробной ключи…
— Акимыч, будь благодетелем, кое-чего принесу из дома, спрячь! У тебя-то не разворуют…
И с тем и с этим, и с одним и с другим. Всем стал нужен.
Даже сам управляющий, сам Майков, сам Аполлон Александрович зазвал его в свой кабинет и самолично стал давать распоряжения: и чтобы все театральные двери были замкнуты крепко-накрепко; и чтобы все уборные тоже не стояли открытыми; и чтобы Занавес берег, ибо художником Скотти занавес разрисован; и чтобы смотрел бы за обивкой кресел да в ложах бенуара. А главное, чтобы никого в театр не пускал… Ни единая душа чтобы порога не переступила, понятно?
Степан Акимыч кланялся. Говорил, чтобы ехали в полном спокойствии, беречь он будет театр и все имущество как зеницу ока.
Напоследок Аполлон Александрович похлопал старика по плечу и обещал по возвращении исхлопотать ему пенсию и какую-нибудь награду. Вынул из кошелька золотой империал, протянул:
— Вот тебе — ешь, пей да не жалей!
Сроду Степан Акимыч таких денег в руках не держал.
Да разве в деньгах дело?
К себе в каморку вернулся окрыленный, хотя еле волочил ноги от предотъездной кутерьмы, какая творилась в эти последние часы в театре. |