Она подумала, что он может проснуться, потому что хрустнула ветка и капкан заговорил, но, похоже, он не слышал их. Констанца уловила звук его дыхания. Грудь его вздымалась и опадала, рот был приоткрыт. Когда она склонилась над ним, то дыхание коснулось ее лица, легкий аромат портвейна: словно вино и мед.
Констанца подумала: «Я не должна так поступать. Я могу сказать ему, что люблю его». Она боялась этого признания. В его глазах может появиться ненависть. Он может ударить ее. Он может вытащить свою кость и дать ей гладить ее. У нее разболелась голова от этой смеси любви и ненависти. Констанца подумала об адском огне и сере.
Как долго ждать. Она снова отползла. Она пряталась в кустах, по другую сторону от капкана. Там было сыро. Капкан говорил. Все громче и громче, все таким же металлическим скрипучим голосом: голоден, голоден, голоден. Один большой рот, а ее отец любит большие рты. «Проглоти меня, – сказал он Констанце однажды, – проглоти меня».
Наконец он проснулся. Он посмотрел на часы. Что-то пробормотал. Констанца подумала: папа пьян. Теперь она увидела, когда он снялся с места, что отец не совсем твердо держится на ногах. Его покачивает. Все покачивает. Он помочился у дерева, на траву, на могилку крольчонка. Это было ошибкой. Капкану это не понравилось бы.
А что, если бы она ему сказала о крольчонке? Констанца знала, что бы он ей ответил. Он отпустил бы одну из своих шуточек: его издевки резали, как бритва. «Глупый Альбатрос, – вот что он бы сказал. – Ты должна была притащить его домой – сделали бы пудинг. Глупая Констанца. Уродина Констанца». Отец говорит, что от нее ужасно воняет, отдает кислятиной. Он сказал, что она слишком маленькая и это ее вина, что пошла кровь. «Глупая маленькая сучка, – сказал он. – У тебя такие неуклюжие руки».
«Я покажу ему, какая я глупая», – сказала себе Констанца и позвала его.
– Эдди, – окликнула она его. – Эдди, я здесь. Вот сюда. – Голос был доподлинный, не отличить. Ему нравился этот голос, гораздо больше ее собственного, и отец сразу пошел на него. Поскользнулся на мху, грязно выругался. Господи, да он неуклюж. Она позвала еще раз. И еще раз. И тут ловушка поймала его.
«Глотай, глотай, глотай», – повторяла Констанца. Она затанцевала в отдалении, как делала всегда, когда злилась. Капкан защелкнулся. Его зубы сомкнулись. Хрустят кости, льется кровь. Капкан облизывает губы. Он урчит. Он благодарит за сочный ужин.
И тогда она убежала. Быстро, еще быстрее. Она слышала только свист ветра в ушах. Только ветер. Никаких криков и стонов.
Тогда не было никаких криков. Стоны подождут. Они раздадутся ночью, когда она будет лежать с сомкнутыми глазами, она их услышит. Как Констанца мучилась из-за этих криков, но альбатрос сказал: «Нет, это хорошо. Они поднимают меня все выше и выше. Смотри, Констанца». Он смахнул всю боль мягкими белыми перьями, и боль взлетела, все выше и выше, где ее не настигнет никто из людей, что было мудро, потому что у альбатроса так много врагов. Он летел безостановочно, до края земли и обратно; и в ту ночь, когда он вернулся, он сказал Констанце: «Живи в мире. Это сделала не ты; это был Окленд».
«Посмотри ему в глаза, – сказал альбатрос. – Он знал, что ты этого хотела». И Констанца посмотрела. Она сразу все увидела, всю эту откровенную черную ненависть, глубокую, как самые глубокие воды, точное отражение ее самой. Она сразу же полюбила его; Окленд в ответ в ту же секунду полюбил ее. «Ты мой близнец, – хотела сказать ему Констанца. – Если ты заглянешь в глубину моих глаз, Окленд, ты утонешь в них».
Была ночь, когда я кончила читать этот странный кусок. Огонь уже догорел. |