– Слушай, но ведь наша мама не была… – My замялась, – такой, как Илейн и все остальные, с которыми водится теперь Саймон?
– Точно знаю, что не была. Ты только взгляни на ее фотографии и на портреты, сделанные Саймоном!
С минуту сестры помолчали, вспоминая картину, которую любили больше всего, но которую Саймон просто не мог видеть.
Однажды они уже совсем было испугались, что Саймон продаст ее, да и Айниз ненавидела это полотно со страшной силой, впрочем, по совсем иной, чем их отец, причине. Вот Нэнни и забрала портрет, повесила в своей собственной комнате – крохотной комнатушке наверху, в мансарде.
Она больше не спала там, проводя ночи у детей в спальне, но хранила в мансарде все свои личные вещи и «сокровища», собранные за долгие годы службы.
Дверь туда всегда была на замке, и хотя об этом вслух никогда не говорилось, но дети знали, что запирается она от их отца, на случай, если в припадке безумия он захочет забрать и уничтожить картину.
Полотно висело на единственной вертикальной стене комнатушки, отчего та казалась еще теснее, потому что по размерам картина явно не соответствовала помещению: рама всего на несколько дюймов не доставала до пола. И каждый раз, когда дети заходили в комнату, у них возникало ощущение, что они вступают в святилище.
Саймон написал Эрлайн очень просто и – по сравнению с его обычной манерой – очень традиционно. В этой картине не было никаких тайн, никаких находок, кроме его собственной души художника, ибо он писал женщину, которую любил.
Эрлайн сидела на лужайке на фоне довольно-таки символически изображенного дерева. Синева неба была едва намечена, потому что пространство картины заполнял солнечный свет, превращая все вокруг в ожившее золото.
Эрлайн слегка улыбалась, и в улыбке ее читались глубокий покой и счастье.
Детям всегда казалось, что она смотрит прямо на них, одаривая их материнской лаской и теплом, любовью и заботой, которой им всегда так не хватало за годы сиротства. Эрлайн была, несомненно, красива, но и Фенела, и My чувствовали, что дело не только в красоте, проступало в ее облике еще нечто – достоинство и благородство породы. Она в избытке обладала всеми свойствами, которые ее дети мечтали видеть в своих родителях и которые, к их глубокому прискорбию, начисто отсутствовали в кругу, где вращался их отец.
Как будто прочитав мысли сестры, My вдруг сказала:
– Как ты думаешь, Фенела, когда кто-нибудь видит нас впервые и не знает о нас ничего, примет ли он нас за настоящих леди или нет?
– Примет, конечно, – и сомневаться нечего! – уверенно ответила Фенела.
Вопрос сестры ее встревожил. Что за мысли побудили My задать его?
Сама Фенела тоже не раз в душе восставала против их отверженного положения среди людей, против отношения окружающих, но вслух выражать свой протест дано было только маленькой My, открыто высказывающей чувства, от которых страдала и Фенела, но о которых никогда не решалась говорить.
– Вот и хорошо! – просто отреагировала My.
– Тем более что происхождение – это еще не все, – продолжала старшая сестра. – Очень важно, что ты сама из себя сделаешь.
– Ну да, вот Илейн, например, – проявив неожиданную догадливость, подхватила My.
– Допустим.
– Ох, я так надеюсь, что она у нас долго не задержится! – вырвалось у My.
Серьезность вдруг слетела с нее, и проказливая улыбка заплясала на губах девочки.
– А я слышала, как она ругалась на папу самыми последними словами! Кажется, она его жутко ненавидит.
– Ну, тогда я надеюсь, что Саймон уже ушел закончить свою картину, – заметила Фенела, теперь уже не на шутку обеспокоенная. |