У входа в подъезд они остановились.
— Завтра этого… ушлешь. — Начальник говорил тихо, как будто их можно было услышать.
— В часть? Или… того? — замялся военный.
— Лучше того. Тупой, болтливый. Это твой прокол. Людей подбирать не умеешь. Доложить бы куда следует!
— Я исправлюсь! Все сделаю! — У военного затряслись руки. — И не пикнет больше, сволочь! Не повторится! Ты же меня знаешь.
— Знаю, — повернувшись, начальник уставился на него неподвижным тяжелым взглядом из-под фуражки, — знаю, потому и сказал. Другому бы не говорил. Сколько людей над делом работали. А тут…
Военный задрожал всем телом. Сделав вид, что не видит и не понимает его состояния, человек в фуражке усмехнулся и скомандовал:
— Пошли.
Они скрылись в дверях подъезда.
Пытаться уснуть было бессмысленно. Боль никуда не ушла, только стала острей. И, развернувшись к стене, Зинаида вдруг застонала от этой боли, которую в сотый раз принес повторяющийся жестокий сон. Затем откинула одеяло и села в постели, приложив холодные руки к пылающему лбу.
Занавески были раздвинуты. В этот раз она сделала так специально — так был виден собор. Он закрывал почти весь вид из окна, возвышаясь над миром и пряча от нее землю. Тень от каменных стен падала на ее пол.
На старом, вытертом паркете, чудом сохранившемся в ее комнате после девятнадцатого года, когда в топку в ужасные морозные зимы шло все — и мебель, и брусья комнатных перекладин, и паркет, — была видна четкая линия, всегда находящаяся в одном, строго определенном месте. Это ночная лампа на электрическом столбе рядом с домом отбрасывала тень. Зина привыкла к этой тени. Она жила с ней с самого детства. И это было единственным, что осталось неизменным.
Резко встав с постели, она переступила босыми ногами через черту и подошла к окну, чтобы прикоснуться к холодному стеклу разгоряченным лбом. В комнате было мучительно холодно, но Зина совсем не чувствовала этого, несмотря на то что от ее дыхания шел призрачный, белесоватый пар.
Эту привычку она сохранила с самого детства: вскакивать с кровати посреди ночи и прятаться в тени собора, если ей приснился плохой сон. Ей казалось, что это ее исцеляет, дает силы, и несмотря на все ночные кошмары, сердце ее рвалось к жизни, и она все еще сохраняла иллюзию, что все будет хорошо.
Ей снились коридоры медицинского института и выпускные экзамены, на каждом из которых она получала высший балл. Лучшая в группе. Самая лучшая. Всегда. Только она.
Как ее называл этот профессор?.. Имя его стерлось из памяти Зины жестокое время. «Гордость нашего курса! Ждет слава профессора Мечникова…» — и это все о ней. Как же тогда ей завидовали! Сон окунал ее в реальность — пережитое тогда ощущение счастья. А потом… Потом стол, заваленный папками с записями ее работы, с чертежами и графиками, со всем, чего больше не вернут. Никогда.
Собственно, именно это ощущение — ощущение того, что ничего больше нельзя вернуть, и было самым мучительным. В этом сне от Зины уходило счастливое будущее — осознанием того, что могло быть в ее жизни, но уже не будет, не случится, не произойдет, не вернется… И эта невозможность возвращения в прошлое, это жестокое понимание того, как могла бы сложиться ее жизнь и как не сложилась, ночь за ночью мучительными тисками рвала душу Зины, заставляя вновь и вновь возвращаться в ее личный, созданный специально для нее ад.
После таких страшных снов только вид из окна на собор был единственным стержнем, ухватившись за который, Зина пыталась сохранить крупицы рассудка. И постараться раскрыть глаза, возвращаясь в реальность, где сама себе запрещала страдать.
Эта картина, знакомая и родная с самого детства, всегда придавала ей уверенности и сил. |