Изменить размер шрифта - +

– Вещь, да?! — оживляется Андрюша. — Вещь, сынок, шесть регистров, это тебе не гармоника… Хочешь?

Он усаживает тебя на стул посреди комнаты, приказывает не горбиться, осторожно опускает инструмент на колени — ноги сразу начинают ныть под тяжестью инструмента. И невозможно себе представить, что этот холодный перламутровый ящик хранит в себе божественный звук, и этот звук можно достать из него вот этими твоими деревянными пальцами.

– Ничего, ничего, — успокаивает Андрюша, — дело привычки. — И пропихивает твое плечо в черную петлю лямки. Он устанавливает левую руку, массирует кисть и помогает тебе на первый случай растянуть меха.

– Дышит, — говоришь ты. — Как живой…

Он будто бы пропускает твой голос мимо ушей; он занят вылепливанием твоей руки, но вдруг он опускает пальцы — инструмент замолкает и очень долго молчит — Андрюша вглядывается в твое лицо. Очень тихо, с крайней степенью серьезности и удивления он говорит:

– Да-да. Как ты хорошо сказал! Конечно, живой, конечно! Будем играть, обязательно! — и ты ходишь к нему три раза в неделю заниматься.

Ходишь в том случае, если Андрюша трезвый. Когда Андрюша пьяный, к нему лучше не заходить — он плачет.

Однажды ты видел.

Ведь не один женский халат привез тогда Андрюша из поездки в какие-то дальние страны. Среди привычной роскоши в его комнате расцвел еще один предмет, и это был совершенный блеск! Как блестели никелированные ручки, и как необычна была сама форма предмета — не то что грубые ящики наших шепелявых радиол! И не кривой, как загипсованная рука, сустав звукоснимательной трубки… И никакой шепелявости, никакой шершавости звука: изящная никелированная лапка, слегка согнутая в запястье, плавно опускается на вертящийся блин пластинки, и видно, как поблескивает тонкий, алмазный ноготок иголки… Андрюша сидит на полу, нелепо разбросав ноги, глаза его прикрыты, а губы шевелятся в такт покачиванию пронзительно-тонкого детского голоса, звучащего в динамике восхитительного проигрывателя:

– О со-о-о-о-о-ле, о со-о-о-о-ле миа…

В том месте, где голос взлетает, проясняется до самого светлого, ангельского тона, Андрюша распахивает влажные глаза. Медленно гаснет детский голос и тонет в шипении холостого хода пластинки; никелированная ручка подпрыгивает, будто поймав занозу под ноготок, и висит над диском — как дамская рука в кружевной розетке, ожидающая поцелуя. Взгляд Андрюшин твердеет, он замечает тебя.

– Аа-а, это ты… — уронив голову на грудь, он тихо поскуливает, — "И тогда с потухшей елки… и сказал он мне, маэстро… маэстро…" Забыл. Забы-ы-ы-л…

– "Маэстро, вы устали, вы больны", — поддерживаешь ты шаткую его память.

Он вскидывает голову и тянет к тебе руки: в глазах его стоит какая-то просьба — такой глубины и такой степени сокровенности, что, пожалуй, это и не просьба вовсе, а скорее мольба, но, по молодости лет, тебе трудно проникнуть в ее смысл, и, коченея от стыда, ты подвываешь:

– Говорят, что вы в притонах… По ночам поете танго.

И Андрюша плачет уже навзрыд.

А через два дня он ничего такого не помнит; он с прежней доброжелательностью вылепливает твою левую руку, пристраивает к клавиатуре правую — кажется, ты делаешь успехи. После занятий вы пьете чай с баранками, Андрюша рассказывает про многочисленные поездки с ансамблем народных инструментов.

Афишными листами тут заклеены все стены — по ним ты станешь изучать географию. Вон тот лист, справа, у окна — это Тамбов (в городе Тамбове скверная гостиница и кран в номере течет). Рядом — Калуга (в Калуге есть река Ока). Следующий квадрат — это Венеция (там, на большой площади с цокающим именем, на какой-то там Ламца-дрица-и-ца-ца-площади мы подарили девушке-цветочнице матрешку и она засмеялась: "Грацци!").

Быстрый переход