Он ушел с готовностью, но он, бедняга, так ослабел от повторных приступов лихорадки, что, спускаясь по кормовому трапу, должен был повернуться боком и держаться обеими руками за медный поручень. Это зрелище буквально надрывало сердце. И однако ему не было ни значительно хуже, ни значительно лучше, чем большинству из полудюжины несчастных жертв, которых я мог вызвать на палубу.
Это был ужасающе безжизненный день. Несколько дней подряд в отдалении появлялись низко нависшие тучи, белые массы с темными извилинами, покоящиеся на воде, неподвижные, почти плотные и, однако, все время Неуловимо меняющие облик. К вечеру они обычно исчезали. Но в этот день они ждали заходящего солнца, которое, прежде чем сесть, угрюмо горело и тлело среди них. Над верхушками мачт снова появились пунктуальные и надоедливые звезды, но воздух оставался стоячим и гнетущим.
Верный Рэнсом зажег лампы нактоуза и, точно тень, скользнул ко мне.
— Не спуститесь ли вы вниз, сэр, и не попробуете ли скушать что-нибудь? — предложил он.
От его тихого голоса я вздрогнул. Я стоял, глядя за борт, ничего не говоря, ничего не чувствуя, даже усталости, побежденный злыми чарами.
— Рэнсом, — отрывисто спросил я, — сколько дней я уже на палубе? Я теряю представление о времени.
— Четырнадцать дней, сэр, — сказал он, — в прошлый понедельник было две недели, как мы снялись с якоря.
Его ровный голос звучал печально. Он немного подождал, затем прибавил:
— Сегодня первый раз похоже, что будет дождь.
Тогда я заметил широкую тень на горизонте, совершенно затмившую низкие звезды; те же, которые были над головой, когда я взглянул на них, казалось, светились сквозь пелену дыма.
Как попала туда тень, как она заползла так высоко, я не мог сказать. Вид у нее был зловещий. Воздух был неподвижен. По новому приглашению Рэнсома я спустился в каюту, чтобы, выражаясь его словами, "попробовать скушать что-нибудь". Вряд ли эта попытка была очень успешной. Полагаю, что в этот период я поддерживал свои силы едой, как обычно; но воспоминание осталось у меня такое, будто в те дни жизнь поддерживалась непобедимой мучительной тревогой, точно каким-то адским возбуждающим средством, укрепляющим и разрушающим в одно и то же время.
Это единственный период в моей жизни, когда я пытался вести дневник. Нет, не единственный. Годы спустя.
в условиях душевного одиночества, я записывал на бумаге мысли и события двадцати дней. Но сейчас это случилось в первый раз. Я не помню, как это вышло или как записная книжка и карандаш попали ко мне в руки. Нельзя себе представить, чтобы я искал их намеренно. Я полагаю, что они спасли меня от ненормальной привычки разговаривать с самим собой.
Странно то, что в обоих случаях я прибег к этому при таких обстоятельствах, когда я не надеялся, выражаясь вульгарно, «выпутаться». Не мог я ожидать и того, что рассказ меня переживет. Это показывает, что тут была только потребность в душевном облегчении, а не желание говорить о себе.
Здесь я должен дать другой образчик этого дневника, несколько отдельных строк, которые теперь кажутся мне самому такими призрачными, взятых из записи, сделанной в тот вечер.
* * *
"В небе происходит что-то, похожее на разложение, на гниение воздуха, который остается все таким же неподвижным. В конце концов простые тучи, которые могут принести ветер или дождь, а могут и не принести ни того, ни другого. Странно, что это так волнует меня. Такое чувство, как будто все мои грехи призывают меня к ответу.
Но я думаю, вся беда в том, что судно все еще стоит неподвижно, не поддаваясь управлению, и что у меня нет дела, которое помешало бы моему воображению дико рыскать среди устрашающих образов самого худшего, что может случиться с нами. Что-то будет? Вероятно, ничего. |