Было невозможно отделаться от этого ощущения конца. Спокойствие, снизошедшее на меня, было словно предвкушением небытия. В нем была какая-то отрада, как будто моя душа вдруг примирилась с вечностью слепой тишины.
При том нравственном опустошении, которое я переживал, у меня уцелел лишь инстинкт моряка. Я спустился по трапу на шканцы. Звездный свет, казалось, угасал, не достигая этого места, но когда я тихо спросил: "Вы здесь, ребята?" — мои глаза различили призрачные фигуры, встававшие вокруг меня, очень немногочисленные, очень неясные; и чей-то голос произнес: "Все здесь, сэр". Другой торопливо поправил:
— Все, кто на что-нибудь годится, сэр.
Оба голоса были очень тихи и глухи; не слышно было ни особой готовности, ни уныния. Очень деловитые голоса.
— Мы должны попытаться убрать грот, — сказал я.
Тени отшатнулись от меня безмолвно. Эти люди были призраками самих себя, и их вес на фалах не мог быть больше веса призраков. Если когда-либо парус был убран чисто духовной силой, то именно этот парус, потому что на всем корабле не было достаточно мускульной силы для такой задачи, не говоря уже о нашей жалкой кучке на палубе. Разумеется, я сам тоже работал. Они едва брели за мной от троса к тросу, спотыкаясь и тяжело дыша. Они трудились, как титаны. Мы возились с этим по меньшей мере полчаса, и все время черный мир не издавал ни звука. Когда был закреплен последний нок-гордень, мои глаза, привыкшие к темноте, различили фигуры изнемогающих людей, цепляющихся за поручни, упавших на люки. Один схватился за шпиль, мучительно стараясь вздохнуть, а я стоял среди них, словно надежная опора, недоступный болезни и чувствуя только душевную боль.
Я немного подождал, борясь с бременем своих грехов, с чувством собственной непригодности, а затем сказал: — Теперь, ребята, мы пойдем на ют и выровняем гротарею. Это все, что мы можем сделать. А там уже как бог даст.
VI
Когда мы поднялись наверх, я подумал, что кому-нибудь следовало бы стоять у штурвала. Я повысил голос — говорил я почти шепотом, — и бесшумно в свете нактоуза появился безропотный дух в изнуренном лихорадкой теле, голова с ввалившимися глазами, одиноко озаренная среди мрака, поглотившего наш мир — и вселенную. Обнаженная рука, лежавшая на верхних рукоятках штурвала, казалось, светилась собственным светом.
Я пробормотал этому светящемуся видению:
— Прямо руль.
Оно ответило терпеливо, страдальческим тоном:
— Есть, прямо руль.
Потом я спустился на шканцы. Невозможно было сказать, откуда придет удар. Смотреть вокруг значило смотреть в бездонный, черный колодезь. Взгляд терялся в непостижимых глубинах.
Я хотел удостовериться, убраны ли с палубы фалы.
Это можно было сделать, только нащупывая их ногой.
Осторожно подвигаясь вперед, я наткнулся на человека, в котором узнал Рэнсома. Он обладал осязаемой материальной плотностью, в чем я убедился, прикоснувшись к нему. Он стоял, прислонившись к шпилю, и молчал.
Это было точно откровение. Он и был той поникшей фигурой, так мучительно старавшейся вздохнуть, которую я заметил раньше, когда мы шли на корму.
— Вы помогали убирать грот! — тихо воскликнул я.
— Да, сэр, — прозвучал его спокойный голос.
— Господи! О чем же вы думали? Вам нельзя делать таких вещей.
Немного помолчав, он согласился:
— Да, пожалуй, нельзя. — Затем, снова помолчав, быстро, между двумя предательскими вздохами, прибавил: — Теперь все прошло.
Кроме него, я никого не слышал и не видел; но когда я повысил голос, ответный печальный шепот раздался на шканцах, и какие-то тени задвигались взад и вперед.
Я приказал разобрать фалы и очистить палубу. |