Они складываются по словечку — в одиночестве и отчаянии, в муках неразделенной любви и ужасе близкой утраты… Только в таком парнике, в такой экзотической теплице растут вечные побеги литературы…
Ждать благодарности за эти усилия — напрасно! Добиваться возможности быть услышанным — пустая трата сил! Все тебя будут поносить и никто не поймет, тебя предадут, над тобой станут насмешничать… Ты же будешь продолжать тащить в свою рукопись, как муравей, счастливо найденное словцо или целую удачную фразу, которая весом и объемом превзойдет твои силы и твое разумение. Но она будет найдена, и взвалена на плечи, и этот крест ты донесешь во что бы то ни стало…
— Помогать людям, особенно дуракам, бессмысленно, — говорил Маркофьев. — Кто выплывет — тот выплывет сам, у него достанет на это смекалки; кто тонет — того не вытянуть на поверхность никакими ухищрениями.
Хотя он не отрицал, что подвижническая бодяга, которую мы затеяли, может принести ее читателям и почитателям успех.
— Мы, ядри твой корень, дадим шанс разбогатеть любому! — твердо заявлял он.
И еще он говорил:
— Это глупо и неправильно — пытаться создать одинаковые условия для всех. Каждый занимает в иерархии ту высоту, которая ему по силам. И по нраву. И не надо никого тянуть за уши! Не надо заботиться о неудачниках, им все равно не помочь. Тот, у кого не хватает умения преодолеть трудности — не выплывет, хоть надень на него сто спасательных кругов!
— Папа и мама истово пытались привить мне любовь к честному труду, — вспоминал он. — Мама летом без сожаления отправила единственного сына в колхоз. Бригадир привел меня на огромное поле свеклы и велел пропалывать его дотемна. Вскоре у меня заболела спина. Потом — ноги и руки. Я чуть не получил солнечный удар. Я выдержал три дня этой гребаной прополки. И дунул домой. Когда вернулся, отец, как следует отругав и всыпав ремнем, повел меня на завод. Где в духоте мне предстояло перекатывать с места на место тяжеленные болванки. Тут моего терпения хватило на полдня. Я понял: нужно искать что-то другое. Полегче. Повеселее. Пусть не такое уважаемое и духоподъемное, как труд колхозника и пролетария, зато не столь утомительное. А дураки, если им охота, могут карячиться, горбатиться и взваливать на себя трудности и тяжести. Умные для того и наделены умом, чтобы избегать хлопот, а сложности обходить стороной…
И он искал и обрел такой оазис!
Летом, в студенческие каникулы, когда наши однокурсники парами, шумными компаниями и по одиночке потянулись в теплые края, к морю, Маркофьев отсоветовал мне уезжать. И, заговорщицки подмигнув, потащил в квасную палатку на краю города.
— Я сюда нанялся на месяц, — сказал он. — И не вижу в этом ничего зазорного. Наоборот, пришлось еще приплатить, чтоб меня взяли. Но заработаю я больше, чем потерял. Мне нужен напарник. Я выбрал тебя…
Жара в то лето стояла испепеляющая. Очередь к нашему ларьку не прерывалась и не уменьшалась. Люди шли — как на похоронах генсеков — нескончаемым потоком… Кваса на всех не хватало и не могло хватить. И Маркофьев все делал, чтобы удовлетворить запросы жаждущего населения.
— Забочусь о людях, — говорил он. — Хочу, чтобы свою долю положенного пойла получило как можно больше баранов…
Как он этого достигал? О, тут была целая система! То не доливал квас в кружки. То так управлял краником и насосом, прилаженным и подключенным им для регулирования давления в квасной цистерне, что газовый баллон, вместо положенных двух атмосфер, выдавал все десять. В кружки текла сплошная пена.
Но разве он спорил, если кто-то начинал возмущаться? Нет и еще раз нет! Просьба любого гражданина или гражданки, которые требовали долива, выполнялась беспрекословно. |