Прикрыв глаза, дон Непомусено прижал чулок к губам и почувствовал, как земля уходит из-под ног. Отступать было поздно. Профессор двинулся дальше, сжимая чулок в руке, на цыпочках, словно опасаясь, что шум — половицы слегка поскрипывали — разрушит неведомые чары. Сердце выскакивало из груди, и дон Непомусено подумал, как глупо получится, если в такую минуту его настигнет инфаркт. Но сердце колотилось просто от любопытства и предвкушения (совсем непривычного) запретного плода. Дон Непомусено свернул в узкий коридор и остановился у заветной двери.
Дон Ригоберто чувствовал, что профессор стучит зубами, а ладони его покрылись холодным потом. Он придерживал челюсть, опасаясь, что выбиваемая ею гротескная дробь шокирует хозяйку дома. Набравшись смелости («Вытряхнув сердце из пяток», — подумал дон Ригоберто, вспотевший и дрожавший на пару с профессором), дон Непомусено тихонько постучал в дверь костяшками пальцев. Дверь тотчас распахнулась с приветственным скрипом.
То, что предстало взору почтенного преподавателя философии права, навсегда изменило его взгляды на мир, человека и юриспруденцию, а из груди дона Ригоберто вырвало стон наслаждения. Золотистый и чуть голубоватый свет (Ван Гог? Боттичелли? Какой-нибудь экспрессионист, вроде Эмиля Нольде?) круглой виргинской луны, словно поставленный гениальным сценографом, падал на кровать так, чтобы выхватить из мрака обнаженное тело докторши. Кто бы мог подумать, что под глухими блузами, в которых она читала лекции с университетской кафедры, под строгими костюмами, в которых она выступала на конференциях, под скучными пальто, в которые она куталась зимой, скрывались формы, за право изобразить которые могли сразиться Пракситель и Ренуар? Женщина лежала на животе, вытянувшись, опустив голову на скрещенные руки; но не плечи, не рыхлые (рыхлые в итальянском понимании, отметил Ригоберто, не болезненные, а просто мягкие) руки, не изящно выгнутая спина бросились в глаза потрясенному дону Непомусено. Даже не широкие молочно-белые бедра или розовые ступни. Он, застыв на месте, смотрел на массивные полусферы, что с веселым бесстыдством возвышались и сверкали, как навершия двугорбого холма («Укутанные облаками вершины с японской гравюры эпохи Мэйдзи», — решил довольный дон Ригоберто). Ни Рубенс, ни Курбе с Энгром, ни Уркуло, ни еще полдюжины мастеров, воспевших женские ягодицы, даже собравшись вместе, не смогли бы передать округлость, мощь, упругость и одновременно изящество, нежность, красоту и чувственность этого зада, фосфорически сиявшего во тьме. Ослабевший, растерянный, смятенный («Как всегда, напуганный?»), дон Непомусено сделал несколько шагов и рухнул на колени у изголовья кровати. Древние половицы жалобно застонали.
— Прошу прощения, доктор, я нашел на лестнице одну вещь, которая, по всей вероятности, принадлежит вам, — пробормотал он, чувствуя, как по спине и по лицу стекают ручьи пота.
Профессор говорил так тихо, что почти не слышал сам себя. Его появление не произвело на хозяйку ни малейшего впечатления. Она ровно и глубоко дышала, погрузившись в безмятежный сон. Но разве эта поза, нагота, предусмотрительно незапертая дверь спальни, тщательно выверенная небрежность, с которой ее волосы — черные, длинные, мягкие — рассыпались по спине и плечам, чтобы их синеватая мгла контрастировала с белизной ее кожи, — разве все это могло быть случайностью? «Нет, нет», — решил дон Ригоберто. «Нет, нет», — подхватил несчастный профессор, скользя глазами по равномерно вздымавшимся волнам женской плоти, омытым чистым лунным светом («густым, маслянистым светом посреди мрака, как на картинах Тициана», — определил дон Ригоберто), всего в нескольких сантиметрах от его лица: «Нет, не случайно. Я здесь, потому что она так хотела».
Однако этого теоретического заключения оказалось недостаточно, чтобы набраться смелости и поддаться инстинкту: погладить кончиками пальцев шелковистую кожу, прижаться целомудренными губами добродетельного супруга к возвышенностям и впадинам, теплым, душистым, то ли сладким, то ли соленым на вкус. |