Вы, будучи мужчиной (или женщиной), наделенным изысканным вкусом, — то есть ценителем истинной красоты, — наверняка посмеялись над ремесленно-патриотической словесной диареей нашего лидера. Однако Вашему покорному слуге эта речь — несомненно, пустая и претенциозная — открыла глаза. Теперь я понимаю, отчего всегда терпеть не мог кустарных промыслов вообще и «наших» (если использовать близкие Вам понятия) в частности. Теперь я знаю, почему в моем доме нет и никогда не будет ни перуанской керамики, ни венецианских масок, ни русских матрешек, ни голландских кукол с косичками и в деревянных башмаках, ни танцовщиц фламенко, ни индонезийских статуэток, ни игрушечных самураев, ни айякучанских алтарей, ни боливийских чертиков и никаких других поделок из глины, дерева, фарфора, ткани или теста, изготовленных неизвестно кем, сошедших с конвейера, с лицемерными оговорками объявивших себя произведениями искусства, которое по сути своей противится всему абстрактному и безличному, всему, что прямо или косвенно относится к понятию «социального». Не бывает произведений искусства без автора, господин патриот (и, пожалуйста, не надо рассказывать мне о готических соборах). Народные промыслы — расплывчатое и примитивное явление, зачаточная форма того, что со временем (когда осознавшие собственную неповторимость индивиды начнут выражать в творчестве свои переживания и ставить под произведениями свои подписи) может стать подлинным искусством. Пусть они живут и процветают, но гордиться здесь нечем, в особенности тому, кто считает себя патриотом. Ибо успешное развитие ремесел — то есть воплощения коллективного начала — примета общественного регресса, нежелания выходить за рамки экзотических традиций, деревенского колорита и неистребимого провинциального уклада, чтобы двигаться к цивилизации. Я догадываюсь, госпожа патриотка или господин патриот, как ненавистно Вам это отвратительное слово. Что ж, это Ваше право. Ну, а я оставляю за собой право любить цивилизацию, защищать ее от бурь и ветров, прекрасно понимая, что силы неравны и что на победу — судя по всему — рассчитывать не приходится. Не важно. Вот подвиг, предназначенный противникам принудительного героизма: умереть под своим именем и фамилией, заполучить свою собственную, персональную смерть.
Усвойте и ужаснитесь: моя истинная родина — это постель, в которой спит моя жена Лукреция («твой свет, о светлейшая, озарил непроглядную, горькую ночь мою» — это фрай Луис де Леон dixit), ее дивное тело — единственное знамя, под которым я готов идти в бой, а единственный гимн, способный растрогать меня до слез, — голос моей любимой, ее смех, ее плач, ее вздохи, и к тому же (заткните уши и нос) ее икота, отрыжка, газы и чиханье. Вам решать, могу ли я называться истинным патриотом, как я это понимаю.
Дон Ригоберто проснулся в слезах (в последнее время такое случалось с ним довольно часто). Он легко преодолел границу сна и яви; глаза уже различали во мраке очертания предметов; слух улавливал монотонный шум моря; едкая сырость щекотала ноздри и пропитывала кожу. Кошмар, выбравшийся на волю из темной сердцевины подсознания, расположился на поверхности, обернувшись смутной, необъяснимой природой. «Хватит реветь, дурак». Но слезы все бежали по щекам, горло сжимали рыдания. А вдруг это телепатия? Вдруг ему послан знак? Что, если в душе Лукреции, словно червячок в сердцевине яблока, зародилось предчувствие неизбежной беды и она всем своим существом устремилась к любимому, надеясь, что он разделит выпавшую ей тяжкую ношу? То был призыв in extremis. Дату операции уже назначили. «Мы вовремя спохватились, — заявил врач, — однако потребуется удалить грудь, возможно, обе. Постучим по дереву: метастазов пока нет. Эта операция должна спасти вас». И злодей, не скрывая садистского удовольствия, принялся точить скальпель. |