Они набились между
клавишами моей пишущей машинки, и я стал их оттуда вытаскивать.
– Tu es trouble note 3, – сказала Фуонг.
– Это на него не похоже. Он такой аккуратный.
Я снял галстук, ботинки и лег на кровать. Фуонг зажгла газовую плитку и поставила кипятить воду для чая. Совсем как полгода назад.
– Он говорит, что теперь ты скоро уедешь, – сказала она.
– Возможно.
– Он тебя очень любит.
– И на том спасибо.
Я заметил, что она стала причесываться по другому, и ее гладкие черные волосы теперь падали прямо на плечи. Я вспомнил, что Пайл как то выразил неодобрение
той сложной прическе, которая, по мнению Фуонг, подобала ей как дочери мандарина.
Я закрыл глаза, и она снова была тем, что прежде: шипением пара, звяканьем чашки, особенным часом ночи; она снова сулила покой.
– Теперь он скоро придет, – сказала она, будто я нуждался в утешении.
Интересно, о чем они говорят друг с другом? Пайл – человек серьезный и немало меня помучил своими лекциями о Дальнем Востоке, где он прожил столько месяцев,
сколько я – лет. Другой его излюбленной темой была демократия, и он высказывал непоколебимые взгляды, основательно бесившие меня, на ту высокую миссию,
которую Соединенные Штаты выполняют по отношению ко всему человечеству. Фуонг же была поразительно невежественна: если бы разговор зашел о Гитлере, она бы
прервала вас, чтобы спросить, кто он такой. И объяснить ей это было бы очень трудно: ведь она никогда не встречала ни немцев, ни поляков, имела самое туманное
представление о географии Европы, хотя ее познания о личной жизни английской принцессы Маргариты были куда обширнее моих. Я услышал, как она ставит поднос на
край кровати.
– Он все еще влюблен в тебя, Фуонг?
Любить аннамитку – это все равно, что любить птицу: они чирикают и поют у вас на подушке. Было время, когда мне казалось, что ни одна птица на свете не поет
так, как Фуонг. Я протянул руку и дотронулся до ее запястья,
– и кости у них такие же хрупкие, как у птицы.
– Он все еще влюблен?
Она засмеялась, и я услышал, как чиркнула спичка.
– Влюблен? – Наверно, это было одно из тех выражений, которых она не понимала.
– Приготовить тебе трубку? – спросила она.
Когда я открыл глаза, лампа была зажжена. Сдвинув брови, она склонилась над огнем, вертя в пальцах иглу, чтобы подогреть шарик опиума; свет лампы превращал ее
кожу в темный янтарь.
– Пайл все еще не курит? – спросил я ее.
– Нет.
– Ты его заставь, а то он к тебе не вернется.
У них была примета, что любовник, который курит, непременно вернется, даже из Франции. Курение опиума истощало мужскую силу, но они предпочитали верного
любовника страстному. Фуонг разминала шарик горячей мастики на выпуклом краю чашечки, и я почувствовал запах опиума. Нет на свете другого такого запаха. На
будильнике возле кровати стрелки показывали двадцать минут первого, но тревога моя уже улеглась. Образ Пайла уходил все дальше. Лампа освещала лицо Фуонг,
когда она готовила мне длинную трубку, склонившись над ней заботливо, как над ребенком.
Я люблю свою трубку – более двух футов прямого бамбука, оправленного по концам слоновой костью. На расстоянии одной трети от края в трубку вделана чашечка,
формой похожая на перевернутый колокольчик; ее выпуклая поверхность отполирована частым разминанием опиума и потемнела. Легко изогнув кисть, Фуонг погрузила
иглу в крошечное отверстие, оставила там шарик опиума и поднесла чашечку к огню, держа неподвижно трубку. Бусинка опиума тихонько пузырилась, когда я втягивал
дым из трубки. |