Такая надпись в княжеском храме! Неспроста отец рассказывал Тимофею о мастере Петровиче, что осмелился сотворить подобное, а учитель Авраам говорил: «Ты пойди, пойди туда, погляди-ка получше – может, младенец, что и уразумеешь…»
По правую сторону горнего места, в нише, изображен был пещерный пророк Илья. У него буйные волосы, седая борода. «Тоже земной, – подумал Тимофей. – Дивно умеют стенописать гречины, а все ж надобно писать нам по-своему, вот так, как Петрович, чтобы похожи были на Кулотку, на отца моего, на Ольгу…»
Тимофей покинул церковь и стал спускаться с холма.
Заплетала следы трава. Во влажной низине оврага желтели заросли курослепа, цвел голубой шлемник. На дальних полянах дразнила желтыми язычками шершавая кульбаба. А в лугах развевал по ветру пряди козлобородник, цвела лиловая мята и назойливо выкрикивала свое «киги! киги!» пигалица, будто что-то выпрашивала или скучно жаловалась. «Ведь вот поди ты – каждая птица свое платье и голос имеет», – подумал Тимофей.
Он поднял с земли толстую гибкую ветку; надавливая на нее коленом и напрягаясь так, что вздулись жилы на руках, разломил ее. Улыбнулся победно, отбросил прочь отломанные куски и, распахнув руки, потянулся, словно хотел обнять весь мир.
«Реки сбегаются к морям, – думал Тимофей, – их воды становятся волнами. Так и в книжном море. Есть и новгородская волна. Что я? Горсточка влаги в той волне, но и я могу прибавить ей силу. Наступит пора, и вешним половодьем разольется по свету людская мудрость, накопленная и горсточками и потоками, теми, кто умнее, ученее меня… Пусть не я, иные, на смену грядущие, прославят Отчизну не только деяньями, а и словом правдивым…»
Он сел на пенек, укутанный уже поникшей, осенней травой, стебли ее обвивал бело-зеленый гречишник. Усмехнулся: в детстве верил, что под такими пеньками клады упрятаны.
«Дабы съесть орех, – продолжал размышлять Тимофей, – его надо излущить от скорлупы. Так и со словом: освободи его от притворной мудрости, сделай простым, чтобы истинный вкус обрел».
В тихих водах Спасовки отражались купы серебристых ив и берез. Резвились нырки, взмывали ласточки, едва не касаясь крылами воды, и одинокая крушинница лениво кружила над водой. Рядом с Тимофеем, выбиваясь из-под камня, неутомимо журчал холодный ключ, а в поднебесье бесконечными стаями тянулись на юг чибисы и перепела.
Всем сердцем своим любил и чувствовал Тимофей новгородскую задумчивую осень, ее закаты и восходы, ее залитые водой мшистые луга, и этот темно-зеленый бархат трав, и эту негромкую, усталую перекличку птиц. Он любил лес, охваченный пламенем: осины, небрежно набросившие на плечи багряные плащи, черемуху, величественно нарядившуюся в пурпур, стыдливо розовеющий бересклет, ольху, что еще долго стоит в скромном зеленом уборе.
Заполоняют сады синицы, стаи куропаток бродят по оврагам, красавы со вздыбленными хохолками общипывают рябины, а по ночам неподалеку от стен Детинца пугает прохожих зловещим криком ушастая сова.
Осень, осень! Утренняя роса на паутине, поземка из листьев по улицам, веселый перемиг анютиных глазок на чернеющих делянках, сосредоточенный взгляд ядовитого вороньего глаза в лесу… И грачиные гнезда на черных деревьях, и печальные луковки церквей на сером, в желтоватых подпалинах небе.
Откуда-то вынырнул юркий белоголовый мальчонка; протягивая Тимофею кусок бересты, попросил тонким голосом:
– Дяденька, сделай ладью. Ну чо те стоит, сделай!
Тимофей взял протянутый кусок березовой коры.
– Ладью так ладью, – охотно согласился он, снял с кожаного пояса нож-складень и начал строгать кору.
Мысли невольно обратились к Кулотке: «Где он? Что стало с ушкуйниками? Может быть, Авраам получил от Кулотки весть?»
Выстрогав ладью, Тимофей отдал ее мальцу, потом процарапал на берестяной коре: «Поклон от Тимофея Аврааму. |