– Все, что я скажу, Борис Иванович, ты и сам знаешь. Прилепился я к Вальдемару не ради какой корысти, а по повелению царя Михаила.
– Врешь, Семка! – вдарил ладонью по лавке Морозов.
– Не вру. А то, что по сердцу была мне эта служба, – не скрою. По нраву мне заморская ихняя жизнь. Царь Михаил перед самой смертью умыслил оставить королевича Вальдемара в Москве без перекрещения.
– Писарь, ты записал?
В темном углу зашевелилось.
– Записал, боярин.
– От пытки ты себя избавил, князь Семен. – Морозов встал с лавки. – Однако ж показания твои еретические. Оболгал ты покойного царя, князь Семен. За то тебя к сожжению приговорят, да царь у нас милосерден, не допустит злой казни.
И, не отдавая никаких приказаний, Морозов выскочил из башни вон – торопился к другим делам.
5
На последнем стану перед лаврой Алексей Михайлович до того наплакался, стоя перед иконами, что стало ему тесно в доме, да так тесно, впору бы и закричать. А все уже ко сну готово: расстелены пуховики, рынды у дверей, еще один важный дворянин под окошком – почивайте спокойно, государь. Посидел Алексей Михайлович на лавке возле окошка, поерзал да и говорит молодому Ртищеву:
– Душно!.. И лето уже на исходе. Посидеть бы у костра, на звезды поглядеть, а мои матушка с батюшкой со звезд на нас поглядят.
От печальных слов у Феди Ртищева задрожала роса на длинных ресничках.
– Ты скажи им! – Алексей покраснел: самому приказать – все равно что нож за лезвие голой рукой схватить. – Ты уж, пожалуйста, сам все скажи.
Ртищев вышел, и тотчас за дверью раздался его негромкий, такой преспокойный, домашний голос, что никто не посмел возразить бесчиновному другу безусого царя.
– Его царскому величеству угодно, – сказал Федя Ртищев, – чтобы разложили костер. За деревней, на сухом, добром месте. А возле костра чтоб постелили постель и поставили бы еду, да чтоб поблизости никого не было.
Алексею Михайловичу понравились слова Ртищева. Но пуще всего – догадливость. Дорожный друг затаенное желание учуял: одному хотелось побыть Алексею.
Костерок горел небольшой – как раз для двух людей. Сидели на огромной медвежьей шкуре. Над корчагой курился парок, от одного запаха слюнки текли. Возле корчаги – две ложки.
Алексей за ложку, а Федя Ртищев скорей его зачерпнул да, чтоб царя опередить, не подул даже. Съел – не умер, ложку отложил.
Алексей с края зачерпнул, подул, губами попробовал, качнул ложку туда-сюда, чтоб скорее остудилось. Отведал, потом уж наконец съел.
– Вкусно! А ты чего ж отложил ложку?
– После тебя, государь, поем.
– Чего после? Вместе веселей.
Хлебали, вдыхая до тихого кружения в голове запах дыма, запах холодной осенней травы, горьковатую сладость отживающих листьев.
Вскрикивали ночные птицы.
В дальнем болоте, за лесом, вдруг страшно хлюпнуло, и тотчас закатился смехом неунывающий дядя филин.
Ртищев вздрогнул, Алексей улыбнулся:
– А я, грешен, люблю ночной лес. Страха перед ним не ведаю. Ночной лес – диво. Каждый шорох неспроста. Слыхал, как на болоте-то? То ли водяной вылез, то ли лошадь засосало трясиной. А какая жуть, когда на болоте огоньки голубые бродят!
– Государь, неужто ты на болоте ночью был?
– Не один, с охотниками. |