Изменить размер шрифта - +
Сглаза, порчи, пожеланий охрометь, ослепнуть, оглохнуть, облысеть, обезножеть, помереть…

 

Талия доставала мне контрамарку в первый ряд: у самой оркестровой ямы, в партере. Звучит пышно — а на самом деле сидишь, задрав голову, до ломоты и онемения в шейных позвонках. Любуешься красной от напряжения, жирной, энергично вздрагивающей лысиной дирижёра.

Я высматривала свою подружку в цветной, плюшевой пыльной полутьме. Нам порой удавалось «переговариваться» глазами.

Декорации замирали, оживали, шевелились, раскачивались. Иногда меняли место дислокации.

Срывались с места, перебегали на цыпочках. Талия небрежно сыпала изящными словечками: амбуате, андиор, па де буре…

И было удивительно, как такие тонюсенькие, эфирные тельца производят сотрясение сцены и топоток. Ну, не топот — а что-то вроде тупого козьего постукивания. Его явственно слышишь в первом ряду даже сквозь гром и звон оркестра: очень отвлекает от действа.

Да чего там. Когда невесомая фея Драже, исполняя партию, — парила и прыгала, свивала и развивала гибкий стан, быстрой ножкой била ножку и летела как пух от уст Эола по сцене нашего старенького театра— некрашеные, сколоченные между собой пласты из деревянных половиц тяжко вздыхали и прогибались.

Талия приносила домой истрёпанные пуанты. Жаловалась, что за месяц их рвётся по три пары.

Брала цыганскую иглу и принималась штопать тупой, как валенок, срезанный и подшитый неопрятный, грязный кончик туфельки. Из-под розового атласа виднелась неприглядная изнанка: лопнувший, растрескавшийся то ли картон, то ли рогожка.

Становилось понятно, каким изнуряющим, грубым физическим, мужичьим трудом даётся эта обманчивая воздушность.

 

— О чём ты?! Какая эстетика, какая одухотворённость? Сказки для дурочек.

Из Талькиных воспоминаний об учёбе — самое жгучее: постоянное чувство голода и холода. И страшного одиночества.

В училище элементарная дедовщина. Если кого невзлюбят и девчонка окажется слабачкой — затравят. Стойкий оловянный солдатик — вот кем должна быть танцовщица, а вовсе не воздушной, бумажной андерсеновской фигуркой.

— Вечно мёрзли. Вставали затемно. Бесконечные экзерсисы: до упада, до полуобморока. В зале холод собачий. Вспотеешь — озноб. Вспотеешь — озноб… Простуды и травмы — привычное дело, как для портнихи палец иголкой уколоть.

Для педагога мы — кусок мяса. Комок костей, сухожилий и мышц. Щупает холодными, твёрдыми медицинскими пальцами, давит, грубо, больно мнёт. Прислушивается: разогрелись ли, растянулись ли, разработались?

Сделаешь оплошность — палочкой, палочкой пребольно: по спине, ноге, руке, плечу. Щиплет иезуитски, впиваясь ногтями с вывертом — ужасно больно. Кричит, как цыган на лошадь: «Норов, кураж! Где кураж, я спрашиваю, бегемотиха?!». Только слёзы носом втянешь.

Талия вздыхает и неожиданно подытоживает:

— Ничего удивительного, что балерины зачастую фригидны, а среди танцовщиков так много геев… У нас парни вообще были на вес золота: восемь девок — один я. Над ними и угроза отчисления не висела, и требования не такие драконовские предъявлялись.

Правда, в основном, они и служили чем-то вроде штативов для поддержки артисток. Нуриевых — единицы. Нет, не так: Нуриев — он и есть Нуриев, один-единственный.

 

Талия рассказывала, как познакомилась с первым мужем.

Среди зрителей сидел юноша. Не сводил с неё глаз. Во время представления держал сложенные перед грудью ладони, будто молился на икону. Брал одно и то же место в одном и том же ряду.

— Я в восьмом ряду, в восьмом ряду, меня узнайте вы, маэстро! — подхватывала я.

— Ай, вечно ты со своими!

И, значит, в руках юноша держал всегда — одну крупную розу.

Быстрый переход