Разве не малышка ложечка – словно то была и не ложечка вовсе, а самая настоящая вилка – пронзила ее закоснелое эго? Разве само это закоснелое эго не было источником большей части ее личных неприятностей и страданий? Более того – разве не она сама, почти не отдавая себе в том отчет, изобразила ложечку в своей настенной росписи в «Исааке и Исмаиле»? В конечном итоге Эллен Черри решила пощадить эту последнюю, единственную ложечку, хотя и дальше была намерена держать холст лицом к стене.
В конце концов незабеленной осталась еще одна, самая последняя картина – Бумеров портрет с семью разными языками. Его Эллен Черри отнесла в галерею Ультимы Соммервель. По мнению Ультимы, этот портрет в художественном отношении значительно уступал настенной росписи, в которой Ультима продолжала отыскивать все новые и новые социально политические смыслы, хотя и жаловалась, что картина эта отражает темное, мягкое подбрюшье феминизма. Тем не менее Ультима была уверена, что портрет найдет своего покупателя, главным образом благодаря тому, кто на нем изображен. Репутация Бумера в творческих кругах значительно возросла и укрепилась с тех пор, как он слинял в Израиль.
– Будь он еврей, – рассуждала Ультима, – его бегство в Иерусалим вызвало бы разве что пару кивков. Но когда это белый южанин хиллбилли… Деревенский парень… Гой… Знаете, милочка, наш мистер Петуэй задал им всем хорошую головоломку.
Портрет был продан в течение ближайших сорока восьми часов за пять тысяч долларов, что позволило Эллен Черри избежать грозившего ей выселения. Право, было бы некрасиво, если бы Пэтси по приезде обнаружила дочь накануне Рождества сидящей на тротуаре со всем своим скарбом.
А еще до приезда Пэтси пришло письмо от Бумера. Кстати, Эллен Черри тоже написала ему. Их письма наверняка повстречались где то на полпути над Атлантикой (чьи пенистые просторы Раковина и Жестянка Бобов сумели преодолеть еще до наступления зимних штормов), а может, и над самим Иерусалимом, над сектором Газа, над интифадой, над голыми скалами, над стадами овец, над медовыми пряниками, резиновыми пулями и бесконечными караванами древних суеверий.
Бумер докладывал, что работа над скульптурой Па леса уже завершена и памятник вскоре будет установлен. Открытие монумента состоится на последней неделе января, после чего ему придется принять кой какое решение. Тем временем к нему пожалует Бадди Винклер, хотя, возможно, уже после открытия памятника, ближе к середине месяца. В последнем абзаце Бумер довольно трогательно писал ей о том, какой сладкой пыткой стало для него на пару мгновений снова взглянуть на нее. Правда, перед этим он немного пораспространялся о том, каким успешным оказался его маскарад.
«Когда ты стояла в дверях в этом твоем кимоно, глядя на тебя, я чувствовал себя словно шеф повар, посыпающий размягчающей смесью собственное сердце, – писал он своим корявым почерком. – Оно стало таким мягким и нежным, что его легко разорвал бы своими розовыми беззубыми деснами даже месячный младенец; любой старый хрыч с застарелой язвой переварил бы его, словно сливки».
Что касается письма Эллен Черри, то оно было предельно сжатым и уместилось на открытке: «Дорогой Супруг и Мастер Маскарада», говорилось в нем. «Спасибо за прекрасные розы. Я с самого начала знала, что это ты».
Самолет, которым прилетела Пэтси, опоздал на целый час – его колеса коснулись взлетно посадочной полосы ровно в полдень за день до Рождества. Эмоции Пэтси прибыли в том же взъерошенном состоянии, что и ее прическа.
– Еще одна деревенская букашка прибыла на штурм большого города, – заявила миссис Чарльз, выходя в зал прилетов. – О Господи, ну почему я не осталась там, где прожила всю жизнь, где мне самое место? Я уже слишком стара. Чует мое нутро: пребывание в этой мясорубке будет стоить мне добрую часть моей страховки. |