Изменить размер шрифта - +

 

– Стой! – закричал Кузьма Петрович. Музыканты перестали играть. – Что это, батюшка, Алексей Андреич, – продолжал он, обратись к капельмейстеру. – Что у тебя духовая-то музыка?

 

– Помилуйте, ваше превосходительство! – завопил несчастный Мордоченко. – Что мне делать с этими разбойниками? Фаготист Антон лыком не вяжет, Фомка чуть жив с похмелья, а Фильке как можно играть на валторне: он сегодня подрался в кабаке! Извольте посмотреть, как у него разбиты губы! Ну какому тут быть амбушюру?

 

– Негодяи! гони их вон! Уж я с ними переведаюсь! Да нельзя ли без них хоть польский какой?

 

– Сейчас, ваше превосходительство.

 

– Ну вот, Владимир Сергеевич, – продолжал хозяин, – заводи оркестр! Скоты!.. Никакого самолюбия, никакой амбиции!.. Канальи!.. Посмотришь, в чужих краях любо-дорого! Музыкант так уж музыкант! А здесь… экой народец!.. Срамники!..

 

Я не сказал, а подумал про себя: «Правда! В Германии, например, кто музыкант, тот уж точно музыкант; да зато ведь там какой-нибудь Кукушкин не возьмет крестьянина от сохи и не скажет ему: «Ты мужик высокий – катай на контрбасе! Ты плечист – дуй в валторну! У тебя передние зубы целы – играй на фаготе!» А есть ли у тебя охота или нет, об этом тебя и спрашивать не станут.

 

 

Наконец, лакей и поверенный в любви и во всех намерениях своего барина, Завольского, принадлежит к числу тех слуг, которые привязаны к барину. Он, как мы уже сказали, второе лицо в романе. Во время пребывания Завольского в Лондоне Никанор приходит однажды с разбитою харею.

 

 

 

– Где ты был?

 

– Вот там, сударь, на площади, в харчевне. Я пошел туда пообедать; гляжу – народу много. В одном углу стоит порожний столик; сел, стукнул ножом, и мне тотчас подали каравай хлеба, часть говядины да кружку пива. Вот я сижу себе да ем; вдруг откуда ни возьмись какой-то приземистый и толстый мусью в синем сюртуке, стал против меня, да и ну зубы скалить, да говорить: «Френч-дог! френч-дог!» – «Что такое? – подумал я. – Уж не хозяин ли это? Видно, спрашивает, хорош ли стол?» Я кивнул ему головою и говорю: «Славная, хозяин, говядина – славная!..» А он так и умирает со смеху. Вот подсел ко мне матрос и начал говорить со мною по-русски – плохо, а разобрать можно. Он, изволите видеть, долго жил в Петербурге. «Послушай, камрад, – молвил я, – что этот краснорожий-то все ухмыляется, да говорит мне – френч-дог? Что это по-нашему?» – «Да не хорошо, – сказал матрос. – Он называет тебя французскою собакою». – «Как так? за что. Ах он толстый черт! Скажи-ка, брат, ему, чтоб он отваливал, а не то ведь я как раз зубы пересчитаю». Матрос пробормотал что-то по-своему. Гляжу – этот буян сертук долой, да и ну рукава засучивать. «Э, брат! так ты хочешь разделаться по-нашему! Изволь, я не прочь! И я долой мою куртку. Вот все сбежались и стали около нас кружком. Мы вышли друг против друга; толстяк наклонил голову, словно бык, начал вертеть кулаками, делать разные штуки, да вдруг как свистнет меня под салазки… хорошо!.. Я хотел обеспокоить его по становой жиле, да нет – увертлив! Я paз, я два – все мимо; а он щелк да щелк! Ах, черт возьми, досадно! Постой же проклятый басурман! Вот вижу, что он нарахтится съездить меня по роже; я как будто оплошал, а он размахался, размахался, да как хлыст! Я в сторону, да наотмашь-то его царап под самое дыхание. Он и захлебнулся глаза посоловели, руки опустились, а стоит.

Быстрый переход