Вернее, выгнали. А это означало — волчий билет. Абсолютное бесправие. Никаких надежд на работу. А в перспективе и отправку в концлагерь, в Сибирь.
В этом месте Лена перебила:
— А ты? Ты тоже голосовал? — Что же я мог сделать?
Лена рывком разжала мои руки и, отодвинувшись, развернулась лицом ко мне.
— Почему ты не проголосовал против?
— Ты что, шутишь? Если шутишь, то очень зло. Кто во всей стране, на тысячах подобных собраний, осмелился поднять руку против? Ты знаешь такого безумца? Назови мне его!
— Значит, ты, как все, — сказала Лена и отвернулась к темному стеклу.
— Я и не претендовал на ореол героя, представляясь тебе, — рассердился я. — Я такой же, как все. И грязь, запятнавшая мою страну, лежит клеймом и на мне. Я этим не горжусь. Но и не отрекаюсь, задним числом обеляя себя.
— Все! — сказала Лена, не оборачиваясь. — Давай помолчим.
Наши соседи-жабы, как я мысленно окрестил их, получили явное удовольствие, видя, как Лена отстранилась от меня, и догадываясь, что между нами произошла размолвка. Они задвигались, зашевелились, выпучились на нас, и по их земноводным рожам зазмеились злорадные усмешечки.
Я внутренне клокотал от горечи и обиды и, конечно же, от стыда за себя и чувствовал, что ненавижу всю эту нечисть, рассевшуюся на мягких сиденьях вокруг меня, словно они и только они были повинны во всех моих грехопадениях. Мне вспомнилось, что точно такие же земноводные мерзко квакали вокруг меня на том собрании, где четвертовали Соню. И здравый смысл с горькой иронией подсказал мне, что четвертование как вид медленной, мучительной казни — последовательное отрубание четырех конечностей обреченного, а у Сони имелись в наличии лишь три конечности, и поэтому расправе над нею следует найти другое наименование.
Они, вот такие же хари, топтали Соню, измывались над ней, ничуть не стесняя себя тем, что она — женщина, что она — инвалид войны и абсолютно беспомощна и не способна защититься. Надругательство велось до излюбленному нашему принципу: бьют и плакать не дают.
Они, жабы, глумились не только над ней. Они и мне плюнули в душу, своим ядовитым зловонием парализовали мою волю и, схватив за локоть перепончатыми лапами, подняли мою нетвердую руку, когда начался подсчет голосов и перст считающего, пройдя по всему ряду, где сидел я с одеревеневшей кожей, воткнулся в меня, в упор, между глаз, как дуло наведенной винтовки.
Мои стиснутые кулаки, покоившиеся на коленях, побелели в суставах, и, обнаружив это, я тут же представил выражение своего лица и отвернулся к стеклу, прижался лбом к его темной холодной глади.
В Ялту «Комета» пришла в чернильной темноте, и весь город, подковой залегший вдоль бухты под сенью высоких гор, мерцал пригоршнями мелких искорок, словно отражение Млечного пути. Только поднявшись с причала на набережную, Лена заговорила со мной. Ласково и мягко, как прежде, и глаза ее при взгляде на меня излучали нежность и сочувствие.
— Давай договоримся, Олег. Больше об этом — ни слова. Только дай мне обещание… вернувшись в Москву, ты поможешь Соне уехать. И я для нее тоже сделаю все, что смогу. Договорились? А теперь ужинать. Я голодна, как зверь.
Мы провели эту ночь без сна. Размолвка на «Комете» только обострила страсть, мы буквально впились друг в друга и всю ночь не разжимали объятий. Хмельных до одурения, терпких до звона в голове. Едкая капля горечи, добавленная к нашему чувству, подстегнула и прежде никак не утолимый любовный голод. В редкие минуты передышки глаза Лены в сумраке разворошенной постели светились нескрываемой благодарностью, и рука ее, еще подрагивая от остывающего возбуждения, нежно и робко гладила мое разгоряченное тело.
— Господи, до чего хорошо, — чуть слышно шептала она. |