Изменить размер шрифта - +
Создавался новый человек. И мои родители, фанатичные коммунисты, из кожи вон лезли, чтобы шагать в ногу со временем и — упаси Боже! — не проявлять человеческих слабостей.

Я не помню, чтоб мать усадила меня к себе на колени, погладила по головке. Спросила: ну, как ты, сыночек? На что жалуешься?

Он говорил об этом с наигранной усмешкой. А я взвинтилась, у меня пылало лицо.

В телевизоре рекламировали пищу для кошек, и кошки жевали на экране, беззвучно чавкая и хищно скалясь.

Нас прорвало обоих, как маленьких детей, дорвавшихся до сочувственных ушей, и мы без пауз, взахлеб жаловались друг другу, сидя голыми в постели, привалившись спинами к подушкам, глядя в телевизор и не видя изображения.

— А меня…

— А меня…

— А меня, — вдруг вспомнила я, — в три года обидели так, что я уже тогда хотела умереть, покончить с собой. Представь себе. Я совершила страшный грех — уписалась в своей кроватке, куда меня днем уложили спать. Подобного со мной давно не случалось. И вдруг — ну что будешь делать? Проснулась в луже. У нас, как на грех, были гости, и мои две старшие сестрицы выволокли мокрый матрасик и с необъяснимым наслаждением стали демонстрировать его всем. Я, в мокрой рубашечке, босая, стояла посередине комнаты, куда меня притащили за руку сестры, и корчилась от унижения и обиды.

Гости смеялись. Я помню темные пломбы в их разинутых пастях и куски непрожеванной курицы в глотках. Я смотрела на маму, я искала папин взгляд. Ну они-то должны меня защитить. Немедленно выгнать гостей из дома, а сестер поставить в угол.

Мама и папа смеялись с гостями, и мама даже пожаловалась им, как ее Бог наказал младшей дочерью.

Я решила умереть. Убежала, наполнила раковину умывальника до краев водой, взобралась на стул и окунула лицо до ушей в воду. Я хотела утопиться и, возможно, сделала бы так — характер у меня уже тогда был упрямый, но стул покачнулся подо мной, и я свалилась на пол, больно ударившись головой, и громко и горько зарыдала. Потом у меня целый месяц была высокая температура и даже бред, но кроме черной няньки Ширли я никого к себе не подпускала и даже отказалась отвечать доктору, потому что он был одним из гостей на том злополучном обеде, видел мой позор и унижение и смеялся со всеми.

Никогда прежде Олег не слушал меня с таким пониманием. Мы впервые пробили стенку, стоявшую между нами, и прикоснулись друг к другу обнаженными нервами, и теплые токи сострадания потекли по нашим жилам, как по единой замкнутой системе.

Он положил свою голову мне на колени, уютно вдавившись затылком в мой лобок, и снизу смотрел мне в подбородок между разведенными в стороны грудями.

Я склонилась над его лицом, и сосок моей груди лег на его губы. Он шевельнул ими, припал к соску, как крошечный ребенок, и я бережно приподняла его голову, прижав к моей груди. Неведомое доселе тепло пронизало меня. Должно быть, такое испытывает юная мать, дающая грудь своему первенцу. И он шевелил губами, не выпуская соска.

Мой младенец был всего на пять лет моложе моего отца и вдвое старше меня. Но в этот миг я была старше всех. Я была матерью, способной утолить печаль, прикрыть от беды и напасти. И мне было сладко до звона в ушах. Я стала нежно покачивать приникшую к моей груди голову, замурлыкала без слов колыбельную песенку, которую пела мне черная нянька Ширли.

В телевизоре что-то разладилось, и вместо изображения замелькали, поплыли многоцветные волнистые полосы. Кондиционер гудел тихо и приятно, как пчелка над цветком.

 

 

Деньги дал ей Сол. Мы заехали к нему в дом престарелых, чтоб попрощаться, и он между делом, среди обычной суеты, какая бывает при расставаниях, выписал чек и протянул Майре.

— Возьми на дорогу, — заморгал он покрасневшими веками. — Мне это уже ни к чему. Похороны оплачены вперед.

Быстрый переход