Изменить размер шрифта - +
Зеленоватый самородок тоже безмолвствовал и выглядел не как памятник себе, а как памятник нашей молодости. Слишком много эмоций пережито было здесь, на этом гранитном пятаке у подножия зеленоватого Ломоносова, возле дверей факультета.

Предались воспоминаниям. О чем говорить? Мы прошли через одни и те же жернова. Когда-то, пятнадцать лет назад, мы вибрировали от пиетета к этому месту. Мы желали стать здесь своими столь страстно, что разум темнел. Абитура, вступительные экзамены, и восторг победы — приняли! Зачислили! Я студент престижнейшего вуза! Я в дамках! Я лучший! Приобщен к элите! Московский университет — это бренд, статус, уважаемая во всем мире контора! Смешно, но иные записывали в тетрадки даже вступительные лекции, разглагольствования популярного доцента Славкина. «Я обращаюсь к прекрасной половине человечества, то есть к мужчинам». «Вы есть отрыжка системы советского среднего образования». И так далее. И не только записывали, но и цитировали друг другу, и приходили в восторг от такого свободомыслия, от неортодоксальности, от интеллектуальной раскованности.

Эйфория была запредельной. Нас шторило и штормило. Что может быть слаще, нежели статус студента МГУ, когда на дворе тысяча девятьсот восемьдесят шестой год?! В стране проживает двести тридцать миллионов, конкурс — семнадцать человек на одно место, а ты — победил, ты сделал всех, и теперь вкусишь высшего знания, преподанного величайшими мудрецами этой земли. Перспективы ошеломляли. Мечты становились реальностью. Англичанин, зачисленный в какой-нибудь Кембридж, менее счастлив, чем первокурсник Московского университета. Француз, пробившийся в Сорбонну, в сто раз менее счастлив. Я избранный, твердил себе каждый из нас, я угодил в команду счастливчиков, и не потому, что мне повезло, и не потому, что мой папа за меня заплатил, а потому что я и есть достойнейший, журналюга божьей милостью, и ныне впереди у меня дорога на самый верх, я стану корреспондентом ведущих газет, репортером намбо уан.

А потом — Хэмингуэем.

А студенты? Был студент Костя Горшков, внешне — копия молодого Маяковского, в качестве обуви он предпочитал кирзовые сапоги; будучи слушателем журфака, посещал еще лекции в историко-архивном и в институте культуры. Он ходил на профессуру, как девчонки ходят на актеров или рок-звезд. Он говорил, что не простит себе, если не послушает лекцию того или иного профессора, потому что когда эта, старая, профессура умрет, с нею умрет и Знание.

И на нашем факультете были хранители Знания. В частности, легендарный Ковалев, расхаживавший в академической ермолке. Однажды он меня похвалил. Я сдавал ему экзамен и ловко ввернул, что, мол, у Некрасова «порвалась цепь великая», а у Чехова лопнула струна, но сие есть явления одного порядка и характера, и великий Ковалев задумался, подняв очи горе, и промямлил, что мысль интересная.

Здесь впервые объективно оценили мои интеллектуальные усилия, и на титуле моей первой курсовой работы, посвященной американской контркультурной прозе, остро отточенным карандашом начертали:

НЕ ВСЕ ПРОРАБОТАНО, ЧТО ЗАЯВЛЕНО

Почти двадцать лет минуло, а я до сих пор живу с этим диагнозом.

Хочу, стремлюсь говорить о главном, об основополагающем. О смерти, о любви, о красоте, о свободе, о пороках и страданиях — но всякий раз грешу легковесностью и скоропалительностью суждений. Глубоко ныряю, да быстро выныриваю.

Здесь впервые одернули меня и поставили на место. Был тогда такой мощный и модный репортер Невзоров, создатель программы «600 секунд», король криминального сюжета. Его работу я назвал «некротической журналистикой», но меня мягко поправили. Слишком сильный термин, молодой человек. Потом я много думал. Оказывается, термины бывают слишком сильными. Разве краткая словесная формула бывает чересчур сильной? Оказывается, бывает. Хочешь научиться припечатывать одним словом — учись, припечатывай, только знай меру; помни, что словом можно убить.

Быстрый переход