Я понял, что пока дойду туда, пока вернусь обратно, прения свернут, и слово мне не дадут.
Поэтому ответил, что нет, я у делегации отпросился, поэтому назад не вернусь, а вот место на первом ряду — оно мне нравится. Резко повернулся и сел опять в центр, у прохода на первом ряду, прямо напротив Горбачёва.
Собирался ли он меня действительно пустить на трибуну, или уже потом пришёл к выводу, что для него будет проигрышем, если он поставит вопрос на голосование, и зал выступит за то, чтобы дать мне слово? Трудно сказать. В итоге он объявил моё выступление и добавил, что после перерыва перейдём к принятию резолюций.
Я потом пытался обыгрывать варианты: а если бы чекисты не открыли дверь, или всё же президиуму удалось бы уговорить меня выйти из зала, или Горбачёв своим нажимом и авторитетом убедил бы зал прекратить прения, что тогда? Почему-то у меня до сих пор есть твёрдая уверенность, что я всё равно бы выступил. Наверное, тогда я бы напрямую апеллировал к делегатам конференции, и слово они бы мне дали. Даже те, кто относился ко мне плохо или с подозрением или с осуждением, даже им было интересно, что я скажу. Я чувствовал настроение зала и как-то был уверен, что слово мне дадут.
Я вышел на трибуну. Наступила мёртвая тишина, почти гнетущая. Начал говорить».
Вот, то, что называется, свидетельские показания. Конечно, можно было бы речь изложить в общих чертах. Но ведь суд. Ему будут отвечать. Его будут, как он думает, третировать. Попробуем поэтому изложить его выступление пополнее, хоть и не полностью. Начал своё выступление партийный полуотказник с оправданий по поводу выступлений перед иностранными журналистами. В прежние годы, думаю, сам Ельцин за подобное отправлял бы смельчаков, если не в Сибирь, где сам находился, так подальше. Но теперь…
«Получаю письмо от Гостелерадио СССР с объяснением и просьбой, что в связи с конференцией им поручено координировать интервью иностранным телекомпаниям нашими руководителями, и они просят меня дать его ряду из них.
К этому времени таких просьб набралось пятнадцать. Я сказал первому заместителю председателя Гостелерадио СССР товарищу Кравченко, что смогу по времени дать только двум-трём, не больше. После этого следует от комитета телефонограмма, что определяются три телекомпании: Би-би-си, Си-би-эс, Эй-би-си. Ну, соответственно я назначил время и в своем кабинете дал интервью этим трём компаниям. Вопросы и ответы шли сразу. На некорректные вопросы, которые бы наносили какой-то ущерб нашему государству, партии, их престижу, я давал решительный отпор».
Видите, хорошие вы мои читатели, Ельцин заботился о престиже страны? Он знал, что всякое негативное выступление, а слова изгнанника из Политбюро могли расцениваться только с позиций негатива, являются ударом по престижу, но, говоря на конференции, полагал, что другие этого не поймут.
И он был-таки прав — многие не поняли тогда этой уловки, как, впрочем, и другие хитрости Ельцина.
«Далее были вопросы в отношении товарища Лигачёва. Я сказал, что имею единые точки зрения в стратегическом плане, по решениям съезда, по задачам перестройки и т. д. У нас есть с ним некоторые разные точки зрения в тактике перестройки, в вопросах социальной справедливости, стиля его работы.
Детали я не расшифровывал. Был и такой вопрос: «Считаете ли вы, что, будь на месте товарища Лигачёва какой-то другой человек, перестройка пошла бы быстрее?» Я ответил: «Да».
Ну, вот и добрались до сути, вот и удалось Ельцину куснуть своего главного на данном этапе противника. Осторожно, правда, с некоторыми реверансами относительно совпадения взглядов, но хапнул-таки зубами, утверждая, что главный тормоз перестройки — это Лигачёв.
«Затем меня вызвал товарищ Соломенцев, потребовал объяснений. Я высказал своё возмущение фактом вызова по такому вопросу и ответил устно на каждый заданный вопрос по интервью. |