Но шторма не было уже несколько месяцев и совершенно не предвиделось в ближайшем будущем. Поэтому старуха, словно проверяя правильность своих действий, положила ладонь под грудь, прислушалась к неровным толчкам сердца и решительно села на холодный песок, вытянув длинные и стройные даже под тяжелой тканью ноги. Кусок подола тут же намок и заполоскался, как водоросли, и стало видно, какой когда-то была эта ткань – не просто черной, а с лиловым отливом, с вытисненными ирисами, кое-где продернутыми серебряной нитью.
Но старуха равнодушно скользнула взглядом по былому роскошеству и щелкнула железным замочком ридикюля. Тот распахнул свою проржавевшую пасть, и оттуда, как жадный язык, вывалилась пухлая тетрадь в сафьяновом переплете, явно старая, но не потерявшая от времени своего огненного дерзкого цвета. Старуха взяла ее осторожно, словно боясь обжечься, и стиснула в порыве не то ненависти, не то любви. Простая стальная застежка в виде латинской литеры «S» давно была сломана, углы прорвались, а обрез от долгого употребления потемнел и засалился. Однако, когда тетрадь от дрогнувшей руки раскрылась сама, вероятно, на том месте, где ее чаще всего открывали, оказалось, что прекрасная плотная бумага верже сохранила свою девственную белизну даже на полях. Рука в рваной митенке и с грязными ногтями застыла над беззащитно распахнутым лоном тетради, словно ангел смерти или насильник над жертвой… Лицо над тетрадью тоже стало белым, дикое выражение торжества, желания, унижения и мести осветило его изнутри, сделав одновременно страшным и жалким, – и с каким-то клекотом старуха опустила пальцы на лист и сладострастно дернула его, с мясом вырывая страницу – хранительницу коричневатых слов. Потом, небрежно отбросив тетрадь в сторону, старуха принялась лихорадочно складывать из листа кораблик. Пальцы не слушались, плотная бумага поддавалась плохо, да старуха и давно забыла, как складывать эти детские забавы, но она упрямо гнула и ломала лист. Наконец, сложив слабое подобие разваливающейся лодочки, она царственным жестом бросила ее в воду, и на парусе мелькнули нелепые слова: «…не буду писать… никогда не писала и не думала писать, ибо…»
Жаркие пятна вспыхнули на щеках и жилистой шее старухи, и она поспешно схватила второй лист. На этот раз лодочка получилась уже более ладной и сразу же тоже заплескалась в прибое. Через несколько минут уже множество утлых суденышек жалобно лепились к берегу, не желая ни тонуть, ни уплывать вдаль. Обернувшись, старуха с ненавистью посмотрела на неровный ряд лодочек и попыталась оттолкнуть ногой ближайшую. Но та, как наивный щенок, только еще плотнее припала к песчаной кромке, и рука в митенке сжалась в бессильный кулак – море не хотело ей подчиняться.
– Проклятые… Проклятые! – забормотала старуха. – Всегда были проклятые, и природа вас не берет! – С неожиданной силой и проворностью она вскочила и, вырвав очередную жертву, принялась мять и комкать ее в жесткий неровный шар. На кривых боках его начинавшее проникать и сюда солнце выхватывало летящие буквы и обрывки фраз: «…без борьбы, без уверенности…», «…изменилось в несколько дн…», «…с тобой о России…»
Старуха уже размахнулась, чтобы запустить бумажный комок подальше, как где-то наверху вдалеке, вероятно, еще у башни Зенона, ее обостренный, как у зверя, слух различил неровный спотыкающийся перестук копыт.
Поднятая рука, вмиг вспотевшая, застыла в начатом движении, и по пальцам поплыли коричневатые разводы – это умирали слова, еще даже не успев окунуться в пучину моря. Всадник, судя по звуку, приближался неровным скоком, какими-то зигзагами, будто искал кого-то, и старуха в ужасе подумала, что он ищет ее, ищет, чтобы не дать ей совершить ужасное святотатство.
– Нет, не получите! Не получите! – взвизгнула она, швырнула комок подальше в море и, бросившись в воду сама, стала руками отгонять робкую флотилию от берега. |