– Нет, не получите! Не получите! – взвизгнула она, швырнула комок подальше в море и, бросившись в воду сама, стала руками отгонять робкую флотилию от берега. Она махала вздувшимися в воде юбками, топила лодочки ладонями, но то одна, то другая упорно снова поднимались на поверхность, оставляя вокруг себя темное прозрачное облачко. Они не хотели погибать, и даже заброшенный подальше и готовый опять распуститься шар покачивался, как ни в чем не бывало, будто ждал милости.
А всадник был уже совсем рядом, потому что песок за спиной старухи сыпался все громче и все отчетливей. И ее обуял настоящий ужас, словно у нее за плечами двигался не человек, а сам божественный вестник смерти. Но она боялась не за свою жизнь, уже давно потерявшую оправдание и смысл, давно переставшую называться таковой, давно – с тех самых коричневых слов на бумаге верже… Она боялась, что не успеет закончить своей казни, последней казни, которая еще имела смысл. Казнь была ее отрадой, ее занятием, ее упоением долгие-долгие годы второй половины ушедшего века. Она казнила время, мужчин, женщин, убеждения, веру, вещи, саму себя, наконец. Но только сейчас, на закате существования, опасаясь новых веяний, дувших над Тавридой последние несколько лет, она решилась свершить казнь и над ними – над этими проклятыми письмами, искорежившими всю ее так безбрежно начавшуюся жизнь.
И снова ей на мгновение представились юность, поле после грозы, радуга, соединяющая земное и небесное, первый чистый восторг бытия… Поле… Полюшко… Полюшка… Где ты теперь, что ты?!
– Мадам! – вернул ее к действительности хриплый молодой голос, и она не могла не обернуться, ибо до сих пор слишком любила такие мужские голоса. – Что вы здесь делаете? Красные уже на той стороне Карантинной, полковник Медынский приказал мне объехать Херсонес и сказать всем, что еще не поздно и есть возможность уйти через наши батареи за водохранилищем. Но место как вымерло. Сейчас я спущусь и помогу вам выйти. – И поручик спрыгнул с коня.
Но вместо того, чтобы броситься навстречу спасению, старуха двинулась еще дальше в ледяную воду, гоня перед собой свою игрушечную флотилию.
– Да она сумасшедшая, quel diable! – выдохнул юноша и, скользя, почти съехал вниз. – Вы что, не понимаете, через четверть часа это зверье будет здесь!
Ноябрьская вода обожгла ему колени, и, не слушая отчаянного визга старухи, офицер поднял ее на руки, смутно удивившись ощущению тугого тела под ворохом намокшего платья. На секунду ему показалось, что он держит в объятиях девушку, но иллюзия была тут же нарушена низким старческим воплем:
– Да как ты смеешь, щенок?! – И старуха с неожиданной силой и ловкостью стала вырываться, кусаясь и царапаясь, как обезумевшая кошка.
– Мадам, что вы, мадам, еще не все потеряно… – бормотал юноша, кое-как уворачиваясь.
Они были уже на берегу, когда тяжелое тело в его руках вдруг обмякло, и он с отвращением, к которому каким-то чудовищным образом примешивалось и наслаждение, почувствовал, как цепкие руки старухи с жадностью обнимают его, а грудь прижимается к груди. Он попытался освободиться от объятия, споткнулся и, инстинктивно глянув вниз, почти механически отбросил носком под скалы какую-то красную тетрадь.
Через минуту они уже стояли наверху. Со стороны бухты гудело и стонало, и вспышки орудийных выстрелов вспыхивали на золотом куполе собора. Но старуха, казалось, не слышала и не видела ничего вокруг: прикрыв тяжелые веки, она застыла в руках потерявшего ощущение реальности поручика. Кое-как пристроив ее на седло сзади, он тронул лошадь и в последний раз обвел глазами мертвый город, которому так скоро предстояло пережить еще одну смерть от новых скифов. Потом взгляд его скользнул к морю, и там под скалой он увидел белую цепь уже поредевших бумажных корабликов. |