Изменить размер шрифта - +
Без этого — никуда.

— Вы думаете? А я ненавижу все эти словечки. Андре Бретон говорил: «Философ, которого я не понимаю, — дрянь»! Я иногда ржу до слез, читая научные статьи о собственной мазне. Знаете, живопись для этого подходит гораздо больше, чем, например, музыка. Ну что можно сказать о музыке? А? Критики никогда не описывают то, что видят, — они соревнуются в абстракции с картинами. Впрочем, они и сами это признают.

Уж чего-чего, а непонятных каталогов я начитался.

— Все равно… меня это впечатляет.

— Ладно, проще простого: сейчас прошвырнемся среди посетителей, и я вам буду синхронно переводить, идет?

Я хихикаю. Это все от шампанского. Мои мозги, наверно, понемногу превращаются в какую-то эмульсию на основе брют империаль.

— Идет.

Ничего, что я под градусом, соображаю я нормально. Ни о чем не забываю: ни о Деларже, ни о своем обрубке. Что бы там ни творилось у него в голове, Линнель может быть просто джокером в игре против меня.

Мы подходим наугад к двум откровенно пожилым женщинам, одна из которых что-то воодушевленно вещает. Дымок от сигареты, торчащей в углу рта, заставляет ее то и дело прикрывать левый глаз.

— Знаешь, у Линнеля — сплошная игра хроматических эквивалентностей… тут надо ждать имплозии…

Линнель мне на ухо:

— Эта говорит, что я все время использую одни и те же краски, а имплозия — это значит, что, чтобы картина подействовала, на нее надо долго смотреть.

Старушка продолжает:

— Чувствуется матовость поверхности… И присутствует некий прорыв, вот тут… раздирающий покров…

Линнель:

— Она говорит, что разбавленные белила позволяют видеть то, что под ними.

Мне кажется, что народу прибывает. Две старушки исчезают куда-то, на смену им приходят другие — супружеская пара, в которой жена не решается ничего говорить, пока ее мужик не выскажется. Он запинается, как будто высказывание своего мнения — его святая обязанность.

— Это… это интересно, — говорит он.

Линнель обращается ко мне с ядовитым комментарием:

— Ну, тут просто. Он говорит, что все это — чушь собачья.

Мне очень нравится его стиль — стиль художника без иллюзий, которому наплевать на внешние приличия и на этот выпендреж, сопровождающий все, что возводится в догму. Наплевать на все, кроме того, чем он занимается у себя, когда он один. Его «мазни». Это — святое, о котором он не говорит. Я знаю такие моменты, когда чувствуешь себя автором, исполнителем и единственным зрителем того, что создаешь.

— А что, если нам вдеть еще по одной? — совершенно серьезно спрашивает он.

— Пошли! — отвечаю я, не сразу понимая, что делаю.

Где он только нахватался этих словечек? Я будто слышу Рене. А может, Линнель — сын какого-нибудь пролетария, и начинал он свою артистическую деятельность с видов заброшенных пустырей и натюрмортов с ломаными мопедами, написанных антикоррозийной краской? Не знаю, в чем тут дело — в шампанском или в этом парне с его остротами, — но чувствую я себя гораздо лучше, чем когда пришел.

Вдели.

— А что, на этом твоем маршале и правда висит госзаказ? Может, это секрет…

— Смеешься? Секрет!.. Да об этом трубят уже во всех газетах! Настенная роспись на фасаде одного министерства, мать ее. И это не на нем висит госзаказ, а на мне.

Я присвистываю.

— На тебе? Ну тогда это год Линнеля! Бобур плюс госзаказ! Это настоящая слава! И деньги!

— Еще бы, тридцать квадратных метров… честно говоря, не знаю, что им туда зафигачить… Они собираются открываться в девяностом.

Быстрый переход