В это же время в медизоляторе Ли и Ци преподносили задыхающемуся Шурке изыски китайской цивилизации. Возможно, в принципиальных моментах она не отличается от западной, но восточные тонкости присутствовали. Внешне девушки были небогаты, но богатство ощущений превосходило мыслимые неискушенным европейцем пределы. Когда они поменялись снизу и сверху, Шурка испугался, что у него остановится сердце: недосягаемый и однако досягаемый пик блаженства показался соседствующим с дуновением смерти.
Мознаим же, забравший себе, к неудовольствию кубрика, белобрысую дылду, и надутый, как трехбунчужный паша, заставлял ее пищать детским голосом: «Ой, дяденька, не надо…» и размахивать при этом фундаментальным бюстом.
Самые сильные впечатления, возможно, остались у Иванова-Седьмого. Страдая по ночам бессонницей, он устроился добирать несколько часиков днем, и был разбужен стуком в дверь: его не забыли.
«Эта несчастная молодая женщина была некрасива, но по-своему очень мила. Я угостил ее чаем с печеньем и по-отечески поинтересовался, какая же жизненная трагедия привела ее на стезю порока. Оказалось, что она учится на заочном отделении юридического факультета Московского университета, и не имеет средств для существования и оплаты учебы. Она мечтает стать прокурором и беспощадно карать в первую очередь тех, кто эксплуатирует труд несчастных женщин. Поистине – через тернии к звездам.
(Продумать, следует ли упоминать о том, что она настояла на близости. Если я поддался на это, то прежде всего руководствовался солидарностью с командой и отзывчивостью. Обязательно отметить, что я не мог удержаться от скупых мужских слез.)
Ах ты Катя, моя Катя, толстоморденькая!..»
Из прочих последствий праздника любви можно перечислить лишь такие мелочи, как обращения к доктору по поводу вывиха колена, ушиба локтя, потертости на копчике и один случай разрыва уздечки. Проклятая проза.
Матросы отнюдь не были печальны, что свидетельствует в пользу теории о божественном происхождения человека, а отнюдь не от обезьяны. Задумчив и печален был командир, который счел несовместимым со своим достоинством встать на одну доску с распущенной матросней и прибегнуть к скупым и кратким радостям платной любви. Возможно, от этого он и был печален, и истинную причину своей печали пытался замаскировать перед самим собой возвышенными и интеллигентными мыслями: так часто бывает. Но поскольку недельное воздержание сорокалетнего семейного мужчины не идет ни в малейшее сравнение с годовым воздержанием мужчины двадцатилетнего и холостого, у нас есть основания считать печаль Ольховского нелицемерной и не имеющей сексуального происхождения. Повод же к ней явился тяжел и скорбен, как крест на любимой могиле. Вернее даже, поводов было три.
Когда тщательно пересчитали сходящих по трапу девиц, отмечая номера в списке посещения, когда рассчитались с «сопровождающими», когда прозвенели звонки, отдали швартовы и корабль отвалил от исторического берега, ширя полоску воды меж бортом и мимолетной любовью, вот тогда Ольховский, подытожив некоторые размышления, исподлобья посмотрел на Колчака и хмуро сказал:
– Лучше бы мы этого не делали, Никола.
– Вопрос был обсужден, решен, решение выполнено. Что за нравственные угрызения? У нас и альтернативы-то особенной не было.
– На шлюх плевать. Хотя и они люди. Не в этом дело. Я про деньги.
– Подумаешь. Кинули пару штук. Деньги есть. Пусть пацаны поживут, пока живы… раз приспичило. Ну – не Мулен-Руж. Зато теперь вертятся в охотку.
– Я не про то!
– А про что?
– Можно было вообще не платить.
Веселая искра зигзагом продернула морщины Колчака.
– Замечание, характерное для русского моряка. Отбираешь деньги – она в экстазе. Вот за это нас во многих портах так любят. |