Изменить размер шрифта - +
Скоро уже все закроют.

– Юноша сказал мне, что он художник и живет тем, что делает игрушки. Он вырезает деревянных слонов и верблюдов для ноевых ковчегов. Ты слышал об этом?

Они быстро шли по прямой наклонной улице. Под ними уже виднелся золотой блеск бульвара. Эндрюс продолжал говорить почти про себя:

– Как чудесно было бы жить здесь в маленькой комнатке, из которой открывался бы вид на огромный серо-розовый город, иметь какое-нибудь нелепое занятие, вроде этого, для того чтобы существовать, и тратить все свободное время на работу и посещение концертов… Спокойное, сладостное существование… Сравни с этим мою жизнь. Рабство в этом железном, металлическом, наглом Нью-Йорке и писание нелепых статей о музыке в воскресных газетах. Господи!

Они уселись за столиком в шумном кафе, полном желтого света, сверкающего в глазах, стаканах и бутылках, и красных губ, раздавленных о тонкие твердые края стаканов.

– Разве тебе не хотелось бы просто сорвать это? – Эндрюс дернул обеими руками свою куртку в том месте, где она оттопыривалась на груди. – О, я хотел бы, чтобы пуговицы разлетелись по всему кафе, разбивая стаканы с вином, щелкая по физиономиям всех этих франтоватых французских офицеров, которые, по-видимому, гордятся тем, что достаточно долго выжили, чтобы гулять победителями.

– Кофе здесь великолепный, – сказал Гэнслоу. – Единственное место, где мне приходилось пить еще лучший, было в одном кабачке в Ницце, во время последнего отпуска.

– Опять где-то в другом месте?

– Вот именно… вечно и вечно в другом месте. Выпьем сливянки, довоенной сливянки!

Лакей был величественным человеком с бородой, подстриженной, как у премьер-министра. Он подошел, держа перед собой благоговейно поднятую бутылку. Губы его выражали усиленное внимание, когда он разливал в стаканы белую поблескивающую жидкость. Кончив, он с трагическим жестом перевернул бутылку вверх дном – оттуда не вылилось ни единой капли.

– Это конец доброго старого времени, – сказал он.

– Проклятье доброму старому времени, – сказал Гэнслоу. – За добрый старый и вечно новый парад со скандалом в цирке!

– Хотел бы я знать, многим ли придется по вкусу твой цирковой парад, – сказал Эндрюс.

– Где ты намерен провести ночь? – спросил Гэнслоу.

– Не знаю… Думаю, что устроюсь в гостинице или еще где-нибудь.

– Почему бы тебе не пойти со мной и не познакомиться с Бертой? У нее, наверное, гости.

– Мне хочется побродить одному. Не то чтобы я презирал друзей Берты, – сказал Эндрюс, – но я так жажду одиночества.

 

От девушки на перекрестке, поющей под уличным, фонарем, до патрицианки, обрывающей лепестки розы с высоты своих носилок… все образы человеческого желания.

Ропот окружавшей жизни беспрерывно складывался в его ушах в длинные модулирующие сентенции, – сентенции, вызывавшие в нем чувство спокойного довольства, точно он находился в какой-нибудь мастерской в Аттике и смотрел на высеченный из мрамора барельеф, изображающий пляшущих людей.

Один раз он остановился и долго стоял, прислонившись к покрытому бисером сырости стержню фонаря. Две тени, приближаясь к нему, приняли образы бледного юноши и девушки с непокрытой головой, которые шли, тесно переплетаясь в объятиях друг друга. Юноша слегка хромал, и его фиалковые глаза были задумчиво прищурены. Джона Эндрюса охватила внезапно дрожь ожидания, как будто он чувствовал, что эти двое подойдут к нему, положат ему руки на плечи и сообщат какое-то откровение, полное огромного значения для его жизни. Но когда они вступили в полосу света фонаря, Эндрюс увидал, что он ошибся. Это не были те юноша и девушка, с которыми он говорил на Монмартре.

Быстрый переход