Изменить размер шрифта - +
Благодаря своей проницательности она понимала: у нее тоже есть что отдать, и не в пример более ценное. Сознавая, что ее заставляют принимать, да еще с постоянными излияниями восторга, подарок столь низкого качества, Клод пришла в негодование. Ее нервозность возросла, набожность, скорее воображаемая, чем идущая от сердца, усилилась; она украшала себя ею, как драгоценностью, и опиралась на эту добродетель, чтобы свысока наблюдать за пороками капитана, давая одним своим взглядом понять, что почитает его за солдафона.

Следует сказать, что Ранфену ничего не стоило ограничить себя этой ролью, которая была ему как раз впору. Он пил, ругался, жил на деньги жены, не делая ни малейшего усилия выделиться в чем бы то ни было, и в конце концов убедил себя — простые объяснения всегда приносят некоторое успокоение, — будто и женился, чтобы вести подобную жизнь, хотя это было не совсем так. Однако какое наступает облегчение, когда потехи ради можно сказать об этом вечере в кабаре.

По натуре Клод была фригидной женщиной с заторможенными чувствами. Она говорила себе, что не подвержена этим слабостям, а замуж вышла, только чтобы стать матерью. Притворно добродетельные, глупые, разочаровавшиеся в жизни дамы ее круга разделяли подобные взгляды; ходячие истины, назойливые, как собутыльники, укрепляли их в этом мнении. Лишь должным образом разобравшись в причинах приглушенной ненависти, с некоторых пор царившей в отношениях между супругами, можно было разрушить столь замечательное в своей обыденности представление. Однако остатки хорошего воспитания на долгое время помешали супругам до конца осмыслить свои чувства и, возможно, примириться друг с другом, — в такой вот разреженной атмосфере родилась и выросла Элизабет. Дочкой, и единственной, восполнила для Клод природа долгие годы неудовлетворенности. Клод потеряла последнее здоровье, и душевное равновесие к ней так и не возвратилось. В доме стало полно женщин. Уродливые и болезненные служанки, взятые из сиротского дома, как говорится из милости, или уцелевшие после какого-нибудь несчастного случая в семье, страдали от того же недуга, который снедал хозяйку, — от мысли, что жизнь их в чем-то обделила. У служанок был свой предмет для поклонения, которому они с наслаждением кадили, — они боготворили свое несчастье, преувеличивали свои невзгоды, с радостью выставляли их напоказ. Уродливые, они подчеркивали свое уродство, немощные, хвастались своими немощами и, словно иголками в мягкий воск, тыкали в окружающих своими самоистязаниями, своими молитвами. За плотно закрытыми дверями этого дома много молились; дом напоминал улей, наполненный непрекращающимся грозным жужжанием пчел, которые больше стачивали жало, чем приносили мед. Капитану досталась роль людоеда, палача, бича божьего — кто-то должен был выполнять и такую. Агнцем же была Элизабет.

Агнцем, с самого рождения обожаемым, почитаемым, обреченным на заклание. Перед абсолютным злом ей приходилось воплощать собою невинность, а также слабость, болезнь. Разве ей сотни, тысячи раз не твердили: «Бедное дитя! Ее мать чуть не умерла, разрешаясь от бремени»? Конечно, ребенок не виноват, виновата жизнь, угнездившаяся в нем. И Элизабет жалели за то, что, несмотря на свою невинность, она несла в себе страшную силу — жизнь. Мало того что она при рождении чуть не свела мать в могилу, она и потом словно стремилась ее доконать, каждый день заставляя волноваться. Клод цеплялась за здоровье Элизабет, за ее душу — это не бог весть какое добро, ничего не стоящее, никудышное сокровище, — ведь что значила хрупкая жизнь ребенка в Нанси в 1592 г.? «Хотя бы изловчилась родить мне мальчика», — посмеивается капитан. Как только язык поворачивается! Клод от таких слов содрогается, служанки возмущенно гудят. В наглухо закрытом, сильно натопленном помещении пахнет воском. Элизабет, словно в материнском чреве, заточена в нем до четырех-пятилетнего возраста.

Быстрый переход