— Что?
— Что-нибудь постороннее. Будто ты сейчас о другом думаешь.
— А я, по-твоему, о чем думаю?
— Уж я знаю, о чем, — сказала она, поднимаясь и подходя к двери, чтобы накинуть крючок, но не успела: на пороге стоял Ванечка.
Он какой-то странной походкой вошел в спальню, остановился в паре шагов от кровати и угрожающе произнес:
— Вы, папенька, говорили, что лгать нехорошо, красть нехорошо.
— Разве не так? — удивился Иван Дмитриевич.
— А сами вы, — звонким от преодоленного страха голосишком объявил Ванечка, — вор и лгун!
Бац! Жена влепила ему по затылку.
Он пошатнулся, но не заплакал и выкрикнул еще громче:
— Вор! Лгун!
— Погоди-погоди! Что случилось?
Ванечка вытянул вперед кулачок, развел пальцы.
— Моя штучка… Я ее сам в лесу нашел, а вы у меня украли, и я не мог без нее спать. Вчера украли, а сегодня дали и еще отнять хотели, будто она не моя.
— Это другая. Такая же, но другая, понимаешь?
— Нет, моя, — упирался сын.
— Ты, брат, мне такие страшные обвинения предъявил, — терпеливо сказал Иван Дмитриевич, — что изволь представить доказательства.
— Я на ней вчера гвоздиком нацарапал, что моя.
— Ну-ка, иу-ка…
Когда сын удалился с гордо поднятой головой, как парламентер, принявший вражескую капитуляцию, Иван Дмитриевич в блаженном изнеможении откинулся на подушку. Теперь он понимал многое, почти все, и готов был во всеоружии встретить завтрашний день.
Жена воровато заперла за Ванечкой дверь спальни, вернулась, на ходу расстегивая свои крючочки, склонилась над постелью. Иван Дмитриевич еще успел увидеть, как новенькая рубашечка нагрузла ее грудями, потом в голове зазвенело, закружились перед глазами Каллисто с Аркадом и Ликаоном, аббат Бонвиль, масоны, волки, медведи, Жулька с красным зонтиком, понеслись и пропали в подступающей тьме.
— Ваня! — позвала жена.
Он спал.
Иван Дмитриевич с женой присутствовали и на отпевании в церкви, и на кладбище, и, когда гроб опускали в могилу, он подумал о Марфе Никитичне. В счастливом неведении она сейчас плыла вдоль нищих, затянутых рыбачьими сетями чухонских островов. Дальше — Неметчина, Франция, Шпанское королевство. Где-то застанет ее девятый день по смерти сына? А сороковой? В этот день Якову Семеновичу последний раз поставят тарелку, положат ложку, нальют вина, чтобы на прощание посидел как хозяин за домашним столом. Вспомнит ли мать о сыне, глядя, как за белыми скалами Гибралтара сияет средиземноморская синева? Услышит ли в крике чаек его голос?
Уже шли обратно к воротам кладбища, как вдруг Шарлотта Генриховна, оттолкнув своих провожатых, поддерживавших ее под руки, бросилась к племянницам, обняла их, крепко притиснула к себе и друг к другу.
— Катюша! Лизанька! Обещайте, что если я умру, вы будете любить Олюшку!
За деревьями горели костры. Там жгли палую листву.
— Она ваша сестра! Если я умру, — плача, просила Шарлотта Генриховна, — обещайте мне, что вы всегда-всегда будете любить ее! Катюша! Лизанька! Девочки мои…
После того, как мертвый навеки остался в земле, у живых наступает облегчение. Гости группами подъезжали с кладбища и разбредались по квартире в ожидании того момента, когда их пригласят к поминальному столу. Всюду слышались возбужденные разговоры. Болтали о чем угодно, только не о Якове Семеновиче, иногда звучал приглушенный смех, стыдливо смолкавший при появлении кого-нибудь из родственников покойного. Собрались почти все соседи, даже Гнеточкин с супругой. |