Он так усердно работал руками и ногами, что вокруг него шумели настоящие буруны. Я усилил темп; от стремительных гребков я сильно выпрыгивал над водой. Но частый стук ног неотступно шел где-то сбоку. Тогда я, не доходя до берега, чтобы не дать ему отдохнуть, повернул и пошел обратно. Он также повернул, но вскоре отчаянный стук стал затихать. Наконец Полушкин отстал и вышел на берег, покачиваясь. Лицо его было бледным, без единой кровинки. Нина с любопытством наблюдала за ним, и в глазах ее все еще поблескивал вызов. Мы оделись.
– Ну как, опять бежим? – весело спросила Нина.
– Бежим, – зло ответил Полушкин.
И опять за моей спиной тяжело стучали его каблуки.
Сактыма поставил на стол весь противень медвежатины и огромную глиняную корчагу медовухи. Мы сели вокруг противня здесь же под навесом. Сактыма налил медовуху в большие алюминиевые кружки, и пир начался. Медовуха была прохладная, терпкая, мясо сочное, духовитое.
– Хороший был медведь… Вкусно! – похвалил я.
И сразу на меня полетело со всех сторон:
– Сондо, нельзя! – строго сказал Сактыма.
– Сондо, сондо! – осуждающе покачали головами старуха и хозяйка.
– Что это значит?
– Грешно про медведя говорить, – пряча улыбку в кружку, перевела мне Нина.
– Так нельзя говори, – разъяснил мне Сактыма. – Тебе получается – радуйся немножко. Дух медведя ходи тут, там, слушай – нехорошо! Обидится. Охотиться мешать будет.
– Тогда выпьем за здоровье духа!
– За дух можно, – согласился Сактыма.
Нина залилась неожиданно громким смехом. Полушкин вздрогнул и опасливо покосился на нее.
Сактыма налил еще по кружке, мы выпили залпом. На щеках Полушкина выступил крупными резкими пятнами румянец. Он потянулся к лежащему на столе кисету с табаком.
– Кури тебе, – одобрительно заметил Сактыма, подвигая кисет.
Полушкин начал скручивать цигарку, и было заметно, как мелко дрожали его руки.
Я видел, как Нина пристально смотрела на его пальцы, но в ее взгляде не промелькнуло и тени жалости; наоборот, выражение лица ее было подзадоривающим и как бы говорило: «Ну-ка, ну-ка, покажи, на что ты еще способен…» Мы встретились с ней взглядами и в одно мгновение поняли, что следим за ним, как заговорщики. И я удивился тому, что это нисколько не смущало нас; мне вдруг захотелось обнять ее, поднять, как ребенка, на руки и закружить, заласкать… Кажется, я тяжело и сильно вздохнул и спросил:
– Может быть, еще выпьем?
– Сактыма, налей еще! – крикнула она с какой-то отчаянной веселостью.
Сактыма начал наливать в кружки, но хозяйка со старухой отказались и вышли из-за стола. Мы остались вчетвером. Пламя, освещавшее навес, сникло, и теперь из открытого печного жерла вымахивал неровный тревожный свет, и по жердевому настилу, по столу, по нашим лицам плясали иссиня-багровые пятна… Вся наша застолица с огромным железным противнем, на котором кусками лежало спекшееся мясо, высокая аляповатая глиняная корчага с мутноватой медовухой, жердевой навес над нами, с которого свешивались сохнувшие медвежьи лапы, и, наконец, наши ссутулившиеся темные силуэты, похожие на тени заговорщиков, – все это приобретало какой-то мрачный, первобытный колорит.
После третьей кружки в голове моей зашумело, словно в дубняке на ветру. Полушкин осмелел, стукнул кружкой о противень и громко заговорил:
– Кое-кто, очевидно, раздосадован моим присутствием. Ну как же, я неучтив, неделикатен! Я слишком определенен или, как теперь модно выражаться, – критичен. Ну и что ж? Я не привык срезать острые углы, прятаться за чужую спину и уходить в деликатные формы выражения. |