Майор Проскуряков думал только о тех солдатах и командирах, которые погибли недавно. Их он помнил отчетливей, и даже лица людей, и то, как они погибали, ему помнилось. Других, что прошли за годы войны вместе с ним еще и до дивизиона, тех, с которыми он валялся по госпиталям, майор уже не мог представить в отдельности. Не было времени и места, где бы вместились ушедшие от него люди — слишком их было много.
И жалости, той обычной жалости, со словами и слезами, тоже у майора не было. Майору Проскурякову просто хотелось, чтобы жили люди, дошли бы вот до этого местечка, полежали бы на ломкой стерне, помечтали о еде и победе. Но ничего этого им уже не доведется пережить, хотя и живы они еще в воспоминаниях майора. Ему помнить друзей своих, болеть за них неутихающей болью. Еще утверждаются где-то наградные листы на них, где-то они еще числятся на довольствии, где-то жена или мать в последних мыслях перед сном думает о них и желает спокойной им ночи.
Так будет еще какое-то время, потом все остановится для мертвых, даже память о них постепенно закатится за край жизни, если и будут их вспоминать, то уж не по отдельности, как Ваньку, Ваську, Петьку — обыкновенных солдат, копавших землю, жаривших в бочках вшей, материвших Гитлера и старшин, норовивших посытней пожрать и побольше поспать. Их будут числить и вспоминать сообща как участников, может, и как героев войны. А они таковыми себя никогда не считали, и никто их при жизни таковыми не считал. И оттого сотрется лицо Ваньки, Васьки и Петьки, будет навязчиво проступать какой-то неуклюжий монумент в памяти, каменный, в каске, чужой, совсем людям безразличный.
Такие длинные и невеселые думы томили майора Проскурякова. Он полулежал на сиденье «студебеккера» с полуприкрытыми глазами и ровно бы спал, но в то же самое время все видел и слышал. Видел он, что у мостика больше курят, чем работают, весело уж больно там, значит, появился среди бойцов потешник, обязательный для каждой роты и взвода. Потешников майор Проскуряков не любил, потому что они чаще всего были хитрецы и лодыри, зубы мыли оттого, что перекладывали свою работу на простачков.
Но спускаться к мостику майор Проскуряков не захотел. Дело клонилось к обеду, он знал, что, как войдут в местечко все эти войска, то выжить их оттуда будет невозможно, пока они не добудут еды и не выспятся. А вид у местечка был сытый и домовитый, так что и ночевать здесь, пожалуй, придется, и он уже мысленно плановал, где выставить и окопать дежурную батарею, как расположить по избам бойцов, чтобы они не дотла объедали хозяев, наелись бы, но при этом не напились до небоеспособности и чтобы в любое время их можно было собрать к бою, потому что в таких вот милых и добрых селениях, при такой вот мирной обстановке дважды два попасть впросак, погубить дивизион, селение это и себя вместе с ними.
А пока майор Проскуряков думал да плановал в пределах своего хозяйства и небольшого участка войны, младший лейтенант Растягаев, не отнимая бинокля от глаз — первый его трофей на войне, выменял у солдат за табак, за запасную пару обмундирования, — шарил по местечку, легкий табак он не курил, но табак ему все равно давали, — он тем биноклем и шарил по окрестностям. Врага нигде не было, и младший лейтенант досадовал на это. Стоило ему ехать за тыщи верст, чтобы попасть вот на такую войну, где фашистов и в бинокль не видать, не то что простым, невооруженным глазом.
Сын деревенского грамотея, впоследствии лектора райкомовской группы, Сергея Потаповича Растягаева, Сергей Сергеевич спал и видел себя на войне, и только возраст, и только год рождения — 1925 — удерживал его в тылу. Он брал осадою военкомат ежемесячно, но пока не сделался совершеннолетним, вынужден был учиться в школе, затем работал военруком в этой же школе, потому что всегда был отличником боевой и политической подготовки.
В тот день, когда его наконец-то зачислили в военное училище, мать слегла в постель, отец сердито сказал: «Дурак! Ты же сломаешь себе шею на фронте. |