Глаза Пьетромагро обведены желтыми кругами.
— Я болен, Пин, — говорит он. — Я очень болен. Эти ублюдки не хотят меня отправить в больницу. Здесь теперь ничего не поймешь. Тут сейчас одни политические. Не сегодня завтра меня тоже примут за политического и поставят к стенке.
— Меня они избили, — говорит Пин и показывает кровоподтеки.
— Значит, ты политический, — заключает Пьетромагро.
— Да, да, — говорит Пин, — политический.
Пьетромагро задумывается.
— Ясно, что политический. Я, как увидал тебя здесь, сразу подумал, что теперь ты пошел болтаться по тюрьмам. Стоит кому-нибудь угодить в тюрьму — и крышка, потом ему уже не выбраться: сколько бы его ни выпускали на волю, он все равно угодит обратно. Конечно, если ты политический, дело другое. Знаешь, кабы я понял это раньше, я бы тоже смолоду пошел в политические. От обычных преступлений нет никакого прока. Кто тащит помаленьку, идет на каторгу, а кто гребет миллионы, у того дворцы и виллы. За политические преступления тоже попадаешь на каторгу. От каторги все равно не отвертишься. Но у политических есть хотя бы надежда, что когда-нибудь мир станет лучше, что в нем не будет тюрем. Это мне растолковал один политический, с которым я сидел в тюрьме много лет назад. У него была черная борода, и потом он умер. Я знал уголовников, я знал спекулянтов, я знал валютчиков, я знал разных людей, но таких замечательных парней, как политические, не встречал никогда.
Пин не понимает как следует смысла всей этой речи, но ему жаль Пьетромагро, и он притих, глядя, как на шее хозяина дергается жила.
— Понимаешь, я болен и не могу мочиться. Мне бы в больницу, а я вот сижу на голой земле. У меня в жилах течет уже не кровь, а желтая моча. И я не могу больше пить вино, а мне ужасно хочется напиться, да так, чтобы неделю лыка не вязать. Знаешь, Пин, уголовный кодекс составлен неправильно. В нем написано, чего в жизни делать нельзя: воровать, убивать, скупать краденое, присваивать чужое, — но не написано, что тебе делать вместо этого, когда ты оказываешься в трудных обстоятельствах. Ты меня слушаешь, Пин?
Пин смотрит на его пожелтевшее лицо, заросшее густой щетиной, и ощущает на своем лице его тяжелое дыхание.
— Пин, я скоро помру. Ты должен дать мне одну клятву. Поклянись, что исполнишь, что я тебе скажу. Говори: клянусь, всю свою жизнь буду бороться за то, чтобы не было тюрем и чтобы переделали уголовный кодекс. Ну, говори же: клянусь.
— Клянусь, — говорит Пин.
— Ты не забудешь этого, Пин?
— Не забуду, Пьетромагро, — обещает Пин.
— А теперь помоги мне искать вшей, — говорит Пьетромагро. — Я совсем завшивел. Ты умеешь давить вшей?
— Умею, — говорит Пин.
Пьетромагро заглядывает внутрь рубахи и протягивает Пину подол.
— Смотри получше в швах, — советует он.
Выбирать вшей вместе с Пьетромагро не больно весело, но Пину жалко хозяина. Ведь жилы его наполнены желтой мочой и жить ему, вероятно, осталось самую малость.
— А мастерская? Как дела в мастерской? — спрашивает Пьетромагро.
Ни хозяин, ни подмастерье никогда не отличались трудолюбием, но сейчас они заводят разговор о работе, оставшейся недоделанной, о ценах на кожу и дратву, о том, кто же починит обувь соседям, если их обоих упрятали за решетку. Сидя на соломе в углу камеры и давя вшей, они говорят о подметках, о швах на ботинках, о сапожных гвоздиках и впервые в жизни не клянут свое ремесло.
— Послушай-ка, Пьетромагро, — говорит Пин, — а почему бы нам не устроить сапожную мастерскую в тюрьме? Стали бы чинить сапоги арестантам. |