Вот же напасть на мою голову. Тенька и та уже спит под лавкой, даже похрапывает во сне.
Служитель сидел, глаза опустив и кулаки сжимая. На щеках два белых пятна от злости и ненависти проступили. А потом встал и рывком свою рубаху стащил, кинул на лавку. Развязал тесемку на штанах, потянул. Голову поднял, а на лице такое омерзение, что можно ведрами черпать.
Я встала и ушла к лежанке, даже не сказала ничего. Легла, свернулась клубочком, зарубки на бревне считая.
Ильмир постоял возле лавки – видимо, не знал, что дальше делать, то ли за мной идти, то ли спать ложиться. А я почувствовала, как внутри горько стало. Красивый он был, служитель. Плечи широкие, кожа золотистая, под ней мышцы сильные, литые. Так и хочется ладонью тронуть. Живот плоский, безволосый, а я-то думала, у всех мужчин на теле шерсть черная, звериная… Уткнулась носом в лоскутное одеяло, полежала так. А на душе только гаже делается.
Встала рывком и к двери пошла. Ильмир у стены сидел, рубаху свою натянул, на все завязки завязал, в сутану укутался. Проводил меня взглядом, но ничего не сказал.
Вою я редко, от силы раз в четыре луны. Раньше чаще случалось, а поначалу и вовсе что ни ночь – я на поляну… А потом свыклась, дел много. Набегаешься днем по лесу, то человеком, то зверем, уже и выть сил нет.
А сегодня вот накатило…
Вышла на полянку, упала на четвереньки, лицо к небу подняла. Месяц среди тучек покачивался, безмятежный такой, далекий.
И завыла. От моего воя звери охотиться перестали, по норам попрятались, птицы от испуга с неба попадали, тучи месяц спрятали, принца своего ночного. Даже звезды потускнели. Дух лесной в нору забился так глубоко, что и кротам не найти. Озера гладью зеркальной встали, а лес замолк, затаился, боясь ведьмин вой хоть шорохом потревожить.
Волки ушли подальше, потому как не могут вою моему противиться, подпевать начинают, а я этого не люблю. То ли выть, то ли песни петь. Вот и уходят серые подальше, боясь меня рассердить.
Выла не знаю сколько. Устала, да и охрипла. Поднялась и обратно пошла. А там… От увиденной картины я сначала опешила, а потом хохотать начала. Возле порожка моего стоял на коленях служитель. Свечи зажег, круг вокруг себя чесночный насыпал! И где взял только? Неужели с собой принес и припрятал? Знала бы, давно бы в суп использовала. Святой водицей все окропил, солнце священное поверх сутаны выпустил и молитвы свои бормочет, к Атису взывает. Я его по кругу обошла, ухахатываясь. Смешно так стало. С утра мне горшки драил, а теперь молитвенником трясет. Сам бледный, но губы сжаты решительно.
– Сгинь, чудище! – бормочет.
Я бочком вокруг чесночной дорожки пошла, делая вид, что пройти не могу. А сама хихикаю. Мне что чеснок, что петрушка, что лепестки роз сушеные. Скука одна. Да и похолодало к ночи, а я без кожуха, так и захворать недолго. Так что, скривившись и устав куражиться, я сквозь чесночок ступила… Да отлетела на несколько шагов. Еще и об корягу стукнулась, да все горшки сверху попадали. Села, подол поправила, головой потрясла.
– Не пускает тебя, ведьма, слово светлого Атиса! – обрадовался служитель. – И чеснок заговоренный!
Я посидела, макушку почесала. Саяна с ветки смотрела – не захотела что-то на голову мою опускаться. Решила обождать. Тенька же, когда я вою, и вовсе под лавку прячется и сидит там до зари.
Снова двинулась к чесночной дорожке, присела, принюхалась. Знаю, что кончик носа у меня двигается, как пиявка, когда я запахи втягиваю. Он такой длинный, что даже я это вижу. Зато чувствительный. Запах обычный: чеснок толченый, розмарина чуток, чертополох от силы ведьминской и пыль амбарная… вот и все. Протянула руку осторожно, тронула пальцем. И снова ударило так, что чуть ноготь не слетел. А он хоть изгрызенный и грязный, но мне еще пригодится. |