В этом ничто, в этой нулевой чистоте, я учился радоваться бутерброду и безделушке. Я мог изучать карниз или цоколь с великим любопытством, в
то же время изображая интерес к рассказу о человеческом горе. Я могу вспомнить даже даты постройки зданий и имена архитекторов. Я могу вспомнить
температуру воздуха и скорость ветра в тот день, когда я стоял на углу и слушал; а то, что мне рассказывали - выветрилось окончательно. Я могу
вспомнить даже то, о чем вспоминал тогда, могу рассказать об этом, но зачем? Тот человек во мне уже умер, остались лишь его воспоминания; был
другой человек, который во мне жив, и этот человек, вроде бы, и есть я сам, но он жив, как живы дерево, скала, дикий зверь.
Подобно тому как город стал огромным надгробием, в котором люди борются за легкую смерть, моя жизнь стала смахивать на могильный холм,
который я соорудил из собственной смерти. Я обитал в каменном лесу, центр которого - хаос; временами в этом мертвом центре, в самом сердце
хаоса, я танцевал или напивался по глупости, или занимался любовью, или заводил дружбу, или рассчитывал начать новую жизнь, но все это и
составляло хаос, все - камень, все - без надежды и без толку. И если бы не настало время, когда нашлась сила, достаточная, чтобы вырвать меня из
безумия каменного леса - для меня оказалась бы невозможной любая жизнь, и не была бы написана ни одна достойная страница. Возможно, при чтении
этих строк у вас тоже создалось впечатление хаоса, но это написано из живого центра, а то, что представляется хаотичным - на самом деле
второстепенно, просто поверхностные частности мира, уже не волнующего меня. Лишь несколько месяцев назад я стоял на улицах Нью-Йорка,
оглядываясь по сторонам, как оглядывался долгие годы; и опять я изучал архитектуру, изучал мельчайшие детали, смущающие взгляд. Но на сей раз я
будто бы с Марса вернулся. Что это за люди вокруг? - спрашивал я себя. Что все это значит? И не возникло во мне даже воспоминания о страдании
или о той жизни, что прозябает в сточной канаве - я просто смотрел поверх странного и непостижимого мира, такого далекого, что я не мог
отделаться от ощущения, будто вер- 75 иулся с другой планеты. Как-то вечером я посмотрел с верхушки Эмпайр Стейт Билдинг* на город, который знал
снизу: вот они, люди-муравьи, данные в правильной перспективе. И я пресмыкался вместе с ними, вот люди-вши, с которыми я боролся. Они
передвигались со скоростью слизней, и все без исключения испивали до дна микроскопическую чашу судьбы. С бесплодным усердием они возвели это
колоссальное сооружение, предмет их гордости. И к верхушке этого колоссального сооружения они подвесили вереницу клеток, в которых заточенные
канарейки распевали свои бессмысленные песенки. Высшей целью их стремлений были эти живые комочки, щебечущие о драгоценной жизни. Через сотню
лет, решил я, они наверняка посадят в клетки и человеческие создания, бесшабашные, полоумные, которые будут петь о грядущем мире. Может быть,
они выведут новую породу певчих птиц, которые будут петь, пока остальные трудятся. Может, в каждой клетке будет свой поэт или музыкант, так что
жизнь внизу потечет беспрепятственно: камень, лес, хаос, ничто. Через тысячу лет все, может быть, сойдут с ума, работники и поэты в равной мере,
и все обратится в прах, как это бывало не однажды. Еще через пять тысяч лет, или через десять тысяч именно на этом месте, где я сейчас стою и
смотрю, маленький мальчик раскроет книгу на еще неведомом языке об ушедшей жизни, жизни, которую автор книги не знал, жизни с умозрительной
формой и ритмом, началом и концом, и этот мальчик, перевернув последнюю страницу книги, удивится, что за великий народ были эти американцы,
какая восхитительная жизнь была на этом континенте, где он теперь живет. |