|
Несмотря на то, что Греция находится под властью военной диктатуры, фильм этот, лишь в слегка сокращенном после нескольких показов виде, идет и днем и ночью в переполненных залах. Атмосфера напряженная, аплодисменты — явно республиканские. Фильм по многим причинам вызывает бурную реакцию греков. Чувствуется, что дух Венизелоса все еще жив. Чувствуется, что, слушая резкую и великолепную речь Хуареса, обращающегося к собранию представителей иностранных держав, люди начинают проводить странные и волнующие аналогии между трагическим положением Мексики при Максимилиане и нынешним опасным положением Греции. Единственный настоящий, единственный сравнительно бескорыстный друг Греции сейчас — это Америка. Об этом я еще скажу, когда буду на Крите, месте рождения Венизелоса и Эль Греко. Но быть очевидцем того, как показывают волнующе обличительный фильм, направленный против всех форм диктатуры, самому находиться среди зрителей, чьи руки развязаны только для аплодисментов, — это незабываемо. То был один из редких моментов, когда, находясь в стране, которая закована в кандалы, у которой кляп во рту, было почти приятно осознавать себя американцем.
Вторым событием стало посещение астрономической обсерватории в Афинах, устроенное для нас с Дарреллом Теодором Стефанидисом, который, будучи астрономом-любителем, совершил несколько важных открытий, признанных в научных кругах. Астрономы встретили нас очень радушно благодаря щедрой поддержке, оказанной им американскими коллегами. Мне никогда не приходилось смотреть в телескоп настоящей обсерватории. Полагаю, что и Дарреллу тоже. Впечатление было потрясающее, хотя наша реакция была не вполне такой, как ожидали хозяева. Наши мальчишеские и восторженные восклицания, похоже, смутили их, определенно отличаясь от общепринятой реакции на те чудеса, что открываются смотрящему в телескоп. Никогда не забуду их полное изумление, когда Даррелл, глядя на Плеяды, вдруг воскликнул: «Боже розенкрейцерский!» Что он имел в виду? — хотелось им знать. Я взобрался по лестнице и приник к окуляру. Сомневаюсь, что смогу описать впечатление от первого, перехватывающего дыхание взгляда на расколотый мир звезд. Образ, который всегда будет всплывать передо мной при воспоминании об увиденном, — это образ Шартрского собора, лучезарная роза окна, разнесенного взрывом ручной гранаты. Я вкладываю в этот образ двойной или даже тройной смысл — внушающей благоговение неразрушимой красоты и космической разрухи, руин мира, висящих в небесах подобно роковому предзнаменованию, а еще бессмертия красоты, пусть взорванной и оскверненной. «Что наверху, то и внизу», — гласит знаменитое изречение Гермеса Трисмегиста. Глядя в мощный телескоп на Плеяды, ощущаешь великую и ужасную истину этих слов. В высших взлетах человеческого духа — в музыке и архитектуре прежде всего, ибо они единосущны, — есть иллюзия соперничества с архитектоникой, величием и великолепием небесных сфер; зло и разруха, которые человек творит, обуянный страстью к уничтожению, кажутся ни с чем не сравнимыми, если не задуматься о великих звездных катастрофах, вызванных помрачением ума у неведомого Волшебника. Нашим хозяевам подобные мысли, похоже, не приходили в голову; они со знанием дела рассуждали о весе звезд, расстоянии до них, о звездном веществе и тому подобном. Им обычные интересы сограждан чужды совершенно иначе, чем нам. Для них красота — это что-то второстепенное, для нас она — все. Для них физико-математический мир, нащупанный, размеченный, взвешенный и переданный с помощью инструментов, — это сама реальность, звезды и планеты — просто доказательство их непревзойденных и безошибочных логических построений. Для Даррелла и меня реальность лежит за пределами досягаемости их ничтожных инструментов, которые сами по себе не более чем грубая копия их ограниченного воображения, запертого навек в тюрьме гипотетической логики. Их астрономические выкладки и подсчеты, которыми они намеревались поразить, внушить благоговейный трепет, лишь вызывали у нас снисходительную улыбку, а то и невежливый откровенный смех. |